— Мы пришли, — шепчет он. — Дальше ты пойдешь один. И как можно быстрей. До границы добрых пять часов ходу. А по такому снегу меньше чем за семь часов не доберешься. До полуночи карабинеры за тобой не придут. А ты к тому времени будешь над Церкном.
— Конечно, буду…
— На, возьми топор. Если тебя кто встретит, подумает, что ты лесоруб. И опираться на него можно вместо палки. О, топор всегда пригодится.
Я обеими руками опираюсь на топор и молчу.
— Ступай, — говорит отец и прижимается спиной к искривленному стволу старой сосны, чтобы дать мне дорогу.
Я чуть продвигаюсь по тропинке, а потом снова оборачиваюсь и останавливаюсь.
— Вот, возьми деньги, — говорит отец после паузы. — Тут пятьдесят лир. Все, что было в доме… Маловато, конечно, но запомни: с голоду помереть трудно. Кусок хлеба человек всегда добудет… Ты слушаешь меня?
— Слушаю…
Молчание. Только Идрийца глухо шумит и снег, крадучись, скользит меж ветвей.
— Ну, а теперь иди! — говорит отец и отыскивает мою руку. — Иди осторожно!.. И смотри мне, не сбейся с пути!..
— Да я же знаю дорогу, — шепчу я.
— Я хочу сказать, не сбейся с пути потом… позже… в жизни, как говорится.
— Нет, не собьюсь, — с трудом выдавливаю я.
— Знаю, что не собьешься, — говорит он и встряхивает мою руку. — Ну, кое-когда, может, и собьешься. Но это не так уж страшно. Тот, кому никогда не доведется ступить на кривую дорогу, так и не узнает, что был на прямой… Ты меня слушаешь?
— Слушаю…
Молчание. Только Идрийца глухо шумит и снег, крадучись, скользит меж ветвей.
— А ты уже думал, чем займешься в жизни? — шепчет отец так близко, что я чувствую его теплое дыхание.
Вопрос до того труден, что моя голова печально поникает.
— Вот так, с бухты-барахты и отправляешься по белу свету…
— Не бойся за меня… — медленно выговаривают мои губы.
— Я и не боюсь, — пожимает он мою руку. И после долгой паузы осторожно шепчет: — Писать-то будешь?
— Конечно, буду тебе писать, — быстро обещаю я.
— Не только мне! — возражает он. И вздыхает: — Эх, ты же знаешь, что я хочу сказать!..
Внизу, в долине, возникает резкий звук сирены полицейской машины. Мы инстинктивно приникаем к стволу, хотя здесь, в лесу, по ту сторону реки, нас никто не увидит этой снежной ночью. Из-за Доминова обрыва взмывает луч фар и пронизывает тьму, устремляясь прямо к нам. Отец смотрит на меня, кивает головой и шепчет:
— Видишь, вот о чем надо писать. И о нашей жизни вообще. Писать повести. Книги… Ты меня слушаешь?
— Слушаю…
Молчание. Только Идрийца шумит и снег, крадучись, скользит меж ветвей.
— Знаешь, когда ты был в гимназии и вы тайком учили словенский, директор мне сказал, что ты писал очень красивые сочинения на словенском. «И он пишет не только красиво, но и умно», — сказал он мне. И еще сказал: «Оратор из него не получится, а напишет он все, что захочет». Эти слова меня очень обрадовали… Ты меня слушаешь?
Я молчу. Горло у меня сдавлено, и мне стыдно, точно он меня спрашивает о любви. И я страшно боюсь, что он повторит свой вопрос. Надо что-то сказать, чтобы предупредить его. Но он опережает меня:
— Впрочем, кто теперь может что-нибудь об этом знать! Тебе всего только двадцать сравнялось… А если будешь писать, я, правда, буду рад.
Я продолжаю молчать, в горле по-прежнему давит, и мне стыдно. Нет, я должен что-то сказать. Но что?
— Когда мы опять увидимся? — наконец с трудом выжимаю я из себя. И сразу чувствую, что сказал не то. Правда, и эти слова надо было сказать. Но не сейчас. Зачем торопить минуту расставания!
Отец молчит. Потом прикрывает лицо рукой. Я вижу, что он задумался над моим вопросом, и жду ответа. После долгой паузы он проводит ладонью по горбинке носа, как всегда прежде чем сказать что-то важное.
— Если раньше не удастся, увидимся после войны… — очень медленно произносит он.
— После войны?..
— Конечно! А ты думаешь, итальянцы так просто выпустят нас из своих когтей?.. Хоть и страшна война, жажда справедливости еще страшнее. И пока все люди не получат своих прав, будут войны. Я читал об этом. И еще читал, что такие войны — справедливые… Ты меня слушаешь?
— Слушаю…
Молчание. Только Идрийца глухо шумит и снег, крадучись, скользит меж ветвей.
— Ну, а теперь ступай! Время не ждет, — решительно, почти нетерпеливо говорит отец и крепко стискивает мою руку. — Ступай! В добрый путь! В добрый путь, и не забывай, что от отчаяния скорей можно умереть, чем от голода!
— Я не забуду, нет… — выдавливаю я и торопливо устремляюсь вперед по заметенной снегом тропе. Прежде чем повернуть за скалу, я оборачиваюсь. Ночь плотна, снег валит густо, и все-таки я ясно вижу, как отец стоит, прислонясь к сосновому стволу, и смотрит на меня сквозь завесу падающих снежинок. Стоит неподвижно, а потом медленно-медленно поднимает руку и гонит меня прочь: