Было самое неподходящее время для такого вопроса. Я так опешил, что не знал, как ответить.
— Какие ты только глупости не спрашиваешь! — с раздражением сказал я. — Прямо как ребенок.
Кадетка помолчала, а потом вздохнула с неожиданной обидой:
— И ты тоже не хочешь разговаривать со мной…
— Да я же разговариваю!
— Ну, да… — протянула она. — Разговариваешь по-детски.
— Но ты же все-таки ребенок. Или нет?
Она опустила голову и промолчала. Потом посмотрела мне в глаза и, оживившись, спросила:
— Скажи, а ты будешь разговаривать со мной, когда я вырасту?
— Почему же нет?
— Говорят, что ты умный и…
— Кто это говорит? — прервал я ее.
— Все. Даже Ивана. А мне бы хотелось разговаривать только с умными людьми.
— Это почему? — усмехнулся я.
— Не смейся, пожалуйста! — надулась Кадетка. — Наша Ивана говорит, что я глупая. Придурком меня называет. «Из глупости ты родилась, — говорит, — так что неудивительно, что ты придурок!»
— Ваша Ивана сама придурок! — сердито сказал я и начал спускаться по извилистой, крутой тропинке меж соснами.
— Подожди! — крикнула Кадетка.
— Что еще?
— Скажи, разве это хорошо?
— Что хорошо?
— То, что она меня так ругает? — сказала Кадетка и потупилась. Она обиженно надула губы и перекладывала ландыши из руки в руку.
— Конечно, нехорошо!.. А ты ее не слушай. Вот она и перестанет! — сказал я и припустил по крутому склону холма: дом был рядом.
— Подожди меня! — снова закричала Кадетка.
Я остановился только у куста самшита за хлевом. Кадетка так разбежалась, что я едва удержал ее обеими руками.
Разгоряченная, она вся полыхала румянцем. На носу и верхней губе светились мелкие капельки пота. Она перебросила косы на грудь и глубоко перевела дух.
— Я бы хотела еще кое-что спросить у тебя, — сказала она охрипшим, задыхающимся голосом.
— Ну, давай, давай, спрашивай! — досадливо махнул я рукой.
— Скажи, а ты правда убежишь за границу? — доверительно спросила она, глядя мне прямо в глаза.
— Кто тебе это сказал? — испуганно вскричал я.
— Наша Ивана. И вообще все так говорят. «И чего парень сидит дома? — говорят. — Из всех гимназий его исключили. А из тюрьмы хоть и выпустили, но, того и гляди, опять заберут. Бежал бы лучше!»
— Глупости! Вот глупости-то! — Я уже злился по-настоящему. — Неужели им было бы приятно, если бы меня опять арестовали?
— Так именно поэтому! — с жаром вскричала Кадетка. — Я бы убежала.
— Не болтай глупостей!
Кадетка помолчала, а потом заговорила снова:
— А если ты убежишь, когда мы увидимся? Когда ты вернешься?
— Не говори глупостей!.. — повторил я севшим голосом. Ее вопрос потряс меня. Потряс тем более, что мне было странно, как это я до сих пор ни о чем таком не подумал. «Когда? — спросил я себя мысленно. — Как знать, когда я вернусь?..» Я махнул рукой и произнес вслух: — Все проходит! Я вернусь!..
— И тогда мы будем разговаривать о том, что с тобой было?
— И тогда мы будем разговаривать о том, что со мной было, — отсутствующе повторял я ее слова и пошел к дому.
VII
— И вот я вернулся! — вслух сказал я, закурил сигарету и снова засмотрелся в ночь за окном. — Я вернулся!.. Все проходит!.. Да, все проходит! — и я не без торжественности качнул головой, провозгласив эту истину. «Все проходит!.. С того дня прошло уже пятнадцать лет!.. Где те времена!.. И где тот парень!.. Где, в сущности, они оба — тот шестнадцатилетний, который стащил у отца бритву и, конфузясь и гордясь одновременно, впервые побрился, выдавил угри на лбу и подбородке, бормоча себе в утешение: „Sono i frutti di stagione!“[19], и тот девятнадцатилетний, который в тюрьме вступил на путь самостоятельного мышления и замер с широко раскрытыми глазами перед картиной изуродованного, измученного несправедливостями мира и перед истерзанными, но несгибаемыми борцами, которые отдавали свою жизнь за переделку этой картины?.. Обоих этих ребят нет больше. Жаль! Они были довольно занятные парни! Но что поделаешь: все сущее развивается и растет. И человек тоже. Как дерево, как, скажем, елка. Тянется кверху, в небо, выбрасывает все новые и новые побеги. Нижние ветки усыхают, трухлявеют и отпадают. Как отпадают чувства, свойственные молодости. Может, это относится только к деревьям, растущим в густых лесах, скопом. Ель, выросшая на открытом месте, в одиночку, надолго сохраняет все свои ветви… „Эх, ты, дурень философствующий! — ударил я себя по лбу. — Опять по пустякам заметафоризировал!..“ Нечего сказать, хорошенький глагол я произвел на свет. Такой же неудачный, как и мое сравнение. Я говорил о ветках, а о стволе забыл. А ветвей нет без ствола. Ствол-то важнее, ведь именно он дает новые побеги, подводит к ним пищу, подымает к солнцу… В таком случае эти два парня не так уж мертвы и не так потеряны? Разумеется, нет! Они и сейчас во мне и смотрят на этого тридцатипятилетнего человека. Ну, ну, смотрите! Вот я каков: волосы поредели, шмыгающий нос утихомирился, брови стали гуще, и в них уже появились длинные торчащие волоски, гладкий раньше лоб избороздили морщины, кожа вокруг глаз несколько растянулась и одрябла, щеки, которые у вас обоих были хоть и втянуты, но гладки, теперь округлились, зато стали жестче… в остальном же… впрочем, зачем вам эти подробности, вы и сами все знаете! Гимназию я не кончил, так как жизнь еще до этого взяла меня в оборот. Кидала меня по тюрьмам да по чужим странам. Долгие годы я скитался по шумным столицам и, сидя на хлебе и воде, кое-чему научился, ибо для того, чтобы переступить школьный порог, у меня не было ни денег, ни соответствующих документов, да и желания тоже. Таким манером я пообтесался и даже приобрел лоск. Говорить стараюсь веско, слова подкрепляю движениями рук, которые хоть и велики по-деревенски, но без мозолей. На крестьянской работе они всегда действовали быстро и ухватисто; да и теперь то и дело ловят и ищут в пустоте настоящее слово и мнут его в пальцах, помогая работе ума и сердца… О нет, все-таки еще не отверзлись те последние врата познания всего сущего, о которых вы оба так любили грезить у этого самого окна. Нет, не отверзлись — ибо нет их! По правде говоря, не слишком приятно постигать эту истину. Напротив, когда я шлепнулся из заоблачных высей на твердую почву реальности, было чертовски больно, но здорово, потому что при этом меня основательно тряхнуло — и я проснулся. А такому прозрению цены нет. Поэтому я теперь не отчаиваюсь. Я все еще думаю и чувствую, что молод: каждое утро в руки мне падает новый день, я разворачиваю его и учусь на нем, и надеюсь еще чему-нибудь научиться, и, может быть, даже осуществить хоть кроху из тех высоких стремлений, которые в свое время поднимали нас на своих крыльях в эмпиреи громкой славы великих властителей духа. О, какие мечты это были! Признаюсь, я и теперь иной раз позволяю себе украдкой потешиться ими. А сколько драгоценных часов молодости и здорового сна отняли они у вас! Ночью вы подымались с постели и, как лунатики, выбирались из дому, чтобы, вдохнув ночной прохлады, воспарить к бескрайнему небу. Вы отправлялись бродить по горам и долам…»