Я уже говорил, что он по-рыцарски умалчивал о своих победах над женскими сердцами. Из всех своих любовных приключений он рассказал мне лишь об одном, случившемся в Генуе. Однажды он ехал в троллейбусе, около него стояла девушка. Красота ее так поразила молодого итальянца, что он бросился к ней и, протягивая руки, восторженно воскликнул: «Какая вы красивая! Как вы мне нравитесь!» Она вся вытянулась в струнку от негодования. Он опустил глаза и сказал тихонько: «Простите меня». Тогда она прижалась к нему. Они, не расставаясь, провели неделю вместе.
Мне казалось, что и теперь, пятнадцать лет спустя, его отношение к женщинам не изменилось. Он подходил к ним с таким искренним волнением, так ясно было, что он не презирает женщин, когда они сдаются, и так мало было у него замашек победителя, что они и не думали защищаться. Как-то раз я спросил:
— Слушай, Бомаск, а ты был когда-нибудь несчастлив в любви?
Он удивился:
— Несчастлив в любви? Как это может быть? — И, задумавшись на мгновение, добавил: — Да разве я мог бы влюбиться в женщину, которая… Он замялся, подыскивая слово. — Ну, которая была бы неласкова со мной?
И я подумал тогда, что, как и большинство сердцеедов, вызывающих у мужчин зависть своими успехами, не столько он первый делал выбор, сколько выбирали его.
Когда Италия вступила в войну, Красавчика отправили в Ливию, и тут ему вдруг повезло: его назначили в ремонтные мастерские моторизованной дивизии, находившиеся в тылу. В мастерских он приобрел начатки познаний в слесарном деле, что и позволило ему позднее поступить на верфи «Ансальдо». И там же он возненавидел гитлеровцев, для которых итальянцы были макаронщиками, помесью евреев и негров; возненавидел он также итальянских фашистов (их он, кстати сказать, всегда презирал наравне с карабинерами и полицейскими, а теперь еще воочию увидел, как они продавали немцам своих соотечественников). После взятия Тобрука, когда ремонтные мастерские эвакуировали в Италию, он дезертировал и вступил в отряд бойцов Сопротивления Лациума, а затем — в другой партизанский отряд, действовавший в горах Абруццо.
В маки́ он быстро стал настоящим бойцом. Во время Освобождения уже командовал отрядом в несколько десятков человек, ему пришлось также взять на себя политическое руководство отрядом. Когда война кончилась, он поступил на верфи «Ансальдо», прошел технические курсы, стал клепальщиком. Был профсоюзным активистом.
— Ты коммунист? — спросил я.
— Всегда голосую за коммунистов.
Почему же он не вступил в Италии в коммунистическую партию? Он это объяснял как-то путано. Однако мне казалось, что я понял причину. Должно быть, его прошлые скитания оставили кое-какие следы в папках сыскного отделения, и ему было неловко рассказывать об этом коммунистам; опасался он и того, что эти пятна в его биографии могут дать врагам повод для нападок на партию. А может быть, просто чувствовал себя еще слишком легкомысленным, склонным поддаваться порывам своей бурной натуры и поэтому не решался взять на себя такие серьезные обязательства.
Вдруг он узнал, что судебные власти Акуилы, главного города Абруццо, повели следствие, решив припомнить ему одну из его партизанских вылазок. Меж тем он был убежден, что ему не приходится краснеть за свои поступки, совершенные в этот период жизни. Дело, которое ему теперь вменяли в преступление, было серьезной боевой схваткой: в городке, занятом многочисленным немецким гарнизоном, он убил двух чернорубашечников, выдававших партизан, и в перестрелке получил пулю в плечо. Его привлекали к суду под партизанской кличкой; полиция повсюду его разыскивала; спасаясь от преследований, он перешел французскую границу. Я с ним познакомился как раз через год после этого события.
Он нанялся на земляные работы на электрифицируемой железнодорожной ветке около Клюзо. Бригада их состояла наполовину из итальянцев, наполовину из североафриканцев. При помощи мелких подачек то макаронщикам, то черномазым бригадир подбивал их состязаться друг с другом в работе; их соперничество приводило к высокой выработке, а он получал за это премию как лучший бригадир на линии.
Итальянцы и африканцы жили в товарных вагонах, стоявших на параллельных запасных путях. Итальянцы спали на тюфяках, африканцы — прямо на соломе. Почти каждую ночь между обитателями двух товарных составов происходили побоища. Ночью в вагонах чувствовали себя, как в осажденной крепости, и спали, заложив двери тяжелыми железными засовами.
Через день после своего поступления на работу Бомаск отправился к африканцам. Он подошел к их линии, заложив руки в карманы и насвистывая песенку. Тотчас из ближайшего вагона выскочили человек десять и молча окружили его. Они стояли, скрестив на груди руки и сжимая в кулаке стальной болт или камень. «Вот что итальянцы решили, — сказал он. — Если вы объявите забастовку, чтобы добиться для себя тюфяков, мы будем бастовать вместе с вами». После двухчасового обсуждения вопроса выработали в общих чертах программу действий и список совместных требований.
Бомаск не уведомил итальянцев о своих замыслах и когда вернулся к себе в вагон, то застал товарищей за сборами: они уже готовились двинуться целым отрядом ему на выручку, полагая, что он попал в западню и стал жертвой африканцев. «Вот что африканцы решили, — сказал им Красавчик. Если мы захотим добиться, чтобы на подъем рельсов ставили столько же итальянцев, сколько ставят африканцев, и для этого объявим забастовку, они будут бастовать вместе с нами».
В самом деле, одна из уловок бригадира состояла в том, что на работу, которую выполняли шесть африканцев, он ставил только пять итальянцев. «Сил-то у вас побольше, чем у черномазых», — говорил он; и это было верно, ведь итальянцы ели больше. Африканцам же он говорил; «Зря вам платят столько же, сколько макаронщикам. Всю свою получку вы отсылаете родным, а сами сидите на одном хлебе. От хлеба мускулов не нагуляешь! Вам в выработке не сравняться с макаронщиками. Вы нас обкрадываете». Читателям, пожалуй, покажется это невероятным, но итальянцам льстило признание их физического превосходства над африканцами. Однако путем трехчасовой дискуссии Бомаску удалось убедить соотечественников присоединиться к тому списку требований, который с его помощью составили африканцы.
На следующий день по всему участку землекопы прекратили работу за полчаса до обеденного перерыва и двинулись колонной к конторе. Бомаск выступил от имени всех. Десятник побледнел, но не осмелился прикрикнуть: на него пристально смотрели сто пятьдесят пар суровых глаз. Он попросил отсрочки для ответа и с первым же поездом выехал в Лион, спеша доложить начальству о неожиданном бунте. В Лионе его прежде всего распекли за то, что у него нет «щупалец». Как это он не проведал, что назревает бунт? Сообразительный человек пресек бы мятеж в зародыше.
Тем временем Бомаск дошел по шпалам до станции Клюзо и спросил у повстречавшегося ему железнодорожника: «Где тут профсоюзный комитет?» Его послали к Пьеретте Амабль.
Так я узнал от него, что племянница моих соседей, «мадам Амабль молодая», — секретарь местного Объединения профсоюзов, входящих в ВКТ, является также членом комитета секции коммунистической партии.
Итальянец все рассказал Пьеретте. Через несколько дней из Лиона прибыл инженер, сын французского колониста в Алжире, славившийся своим умением разговаривать с черномазыми и макаронщиками. Инженер привез ответ правления, и для переговоров к нему явились Бомаск и Пьеретта Амабль. «Вы-то зачем вмешиваетесь? — возмущенно сказал Пьеретте инженер. — Наши рабочие не состоят в профсоюзе». Однако он ошибся. Пьеретта Амабль и Бомаск с толком воспользовались отсрочкой, которую попросил десятник, и землекопы были уже организованы в профсоюз. Пришлось уступить почти по всем пунктам требований, так как правление запаздывало против договорного срока с выполнением земляных работ и боялось в этих условиях забастовки. Пьеретта Амабль знала это и не сочла нужным скрывать от инженера свою осведомленность.
— Она, значит, опытный руководитель? — спросил я.
— Ей еще и двадцати пяти не исполнилось, — ответил Красавчик.