Но Тура-Мо вдруг открывает глаза, глядит на Ниссо иначе — холодно, жестко, так, как глядит всегда, и грубо отстраняет девочку. Ниссо отскакивает от очага.
— Ты куда? — кричит Тура-Мо, и Ниссо разом останавливается. И уже обычным, раздраженным тоном тетка начинает: — Похлебку варила? Где огонь? Почему в котле одна только вода? Весь день тут торчала, лентяйка?
Ниссо, голая, как изваяние, стоит, опустив лицо. В руках ее платье, в котором завернуты два пучка травы.
— Отвечай!
— Варила, — тихо отвечает Ниссо.
— Значит, сама наелась, а мне не нужно? А я, что же, по твоей доброте должна быть голодной? Это что у тебя в руках? Почему не сварила?
— Голубые Рога…
— Вот как! — впадает в ярость Тура-Мо. — О корове ты думаешь, на тетку тебе наплевать?! Или я тебя, проклятую, даром держу у себя, кормлю, одеваю? Неблагодарная дрянь! Выгоню вот на снег, ищи себе жилье в волчьих берлогах! Иди теперь за огнем, а это давай сюда!
И, вырвав у Ниссо траву, Тура-Мо злобно швырнула ее в котел. Ниссо, сжав губы, без звука двинулась к выходу. Выскользнула на морозный ветер, надела на себя платье и медленно пошла к соседу — просить углей.
Ночью, когда, прижавшись к шерстистой шкуре коровы, Ниссо спала, ее разбудило какое-то всхлипывание. Ниссо прислушалась. В темноте громко плакала тетка. Умолкала и начинала всхлипывать снова. Потом раздался пронзительный, испуганный плач Зайбо. Тетка умолкла и, что-то бормоча, стала успокаивать дочку. Голубые Рога повернула голову, ткнулась мокрой мордой в колени Ниссо и вздохнула протяжно, длинным коровьим вздохом, обдав Ниссо струей горячего воздуха. Ниссо еще теснее прижалась к корове и, глядя в темноту, стала раздумывать о том, что могло быть причиной недавнего странного веселья тетки и почему она плакала сейчас, ночью? Ветер посвистывал в щелях между камнями так, будто в нем кружились демоны гор.
4
— Пойду я, — говорит Бондай-Шо. — Со мной пойдешь?
— Не пойду. Надо камни убрать. Работать надо…
Вокруг губ Тура-Мо сухая, горькая складка. Ее не было в прошлом году.
— Кому нужен твой патук? Ноги кривыми станут. Идем со мной лучше.
— Не пойду. Пусть кривые — зато не умру.
— Тебе весело жить надо, а ты не идешь. Я пойду.
— Иди. Принесешь?
— Принесу.
И Бондай-Шо ушел. Рваный халат на голом теле, двуструнка в руках, за плечами пустой козий мешок. Без мешка не переправиться через реку, а переправляться надо во многих местах. Ушел.
Вот спускается по тропе: широкие плечи, бритая голова.
Вот коричневая фигурка далеко внизу, у реки, возится, надувает плавательный мешок.
Вот поднял халат на плечи, взял мешок под живот — и в воду. Лег на него и черной точкой понесся в блистающей пене течения: взмахивает рукой и ногами.
Вот скрылся за мысом…
В ущелье весна. Солнце жжет горячо, но ветер еще несет дыхание льдов. Вверху, над ущельем, слепят глаза ледяные пирамиды. Но с ними уже не справиться солнцу.
Целую неделю нет Бондай-Шо. Без него Тура-Мо приходит в себя. Расчищены от камней три ступени на лестнице крошечных полей селения. Натасканная деревянными чашками земля слежалась за зиму, жесткой коркой покрывает ступени. Долгими утрами трудится Тура-Мо: к спиленным козьим рогам привязан сыромятный ремень, он обвивает Тура-Мо. А на козьих рогах большой камень, для тяжести, чтобы плуг шел ровнее.
На других полях работают мужчины: разве дело женщины пахать землю? Никто не поможет Тура-Мо. Но никто и не смеется над ней, все знают: она одна, а Бондай-Шо одержимый. И если она сеет патук, то что же ей делать? Ни проса, ни ячменя не согласился дать ей в долг почтенный Барад-бек. Пусть от патука кривятся ноги, но зато он даст урожай сам-пятнадцать и может расти чуть не на голом камне. Конечно, Тура-Мо сумасшедшая: разве можно сеять одни только зерна патука? Ну пусть бы еще пополам с горохом, все-таки будет питательная мука. Такую можно есть целый месяц — дольше, конечно, нельзя; если есть дольше — обязательно заболеешь. Жилы под коленями стянутся, кости начнут ныть и болеть, ноги скривятся, как серп. Но Тура-Мо не слушает никого, сеет зеленые зерна и знать ничего не хочет. Ну, да всякий делает то, что ему нужно, а когда нечего есть, и патук еда!
Целую неделю нет Бондай-Шо, и за целую неделю Тура-Мо ни с кем не перемолвилась словом. Только отрывисто бросает Ниссо: «Принеси воды», «Подай камень», «Раздуй угли», — но разве это слова? Ниссо делает все, что приказывает ей Тура-Мо, и тоже молчит. Ниссо никогда не противоречит тетке, — молчит так, словно родилась без языка. Но, кажется, она довольна, что нет Бондай-Шо: без него тетка всегда одинаковая — сумрачная и злая. Нет ничего хуже тех дней, когда она смеется, приплясывает, ходит, как пьяная. До этой зимы никогда не бывало с теткой такого, а теперь бывает все чаще, стоит только ей провести день с Бондай-Шо. Глаза ее горят, слова, самые разные, цепляются одно за другое без смысла; веселье и ласки ее сменяются такой яростью, будто в нее вселяются дэвы; оставаясь одна, тетка царапает себе лицо и рыдает целыми ночами. И это так страшно, что лучше, если бы она била Ниссо… И несколько дней потом Тура-Мо совсем не похожа на человека: не ест, не работает. Пусть бы лучше Бондай-Шо не возвращался совсем!
На восьмые сутки Бондай-Шо вернулся. Издали увидела его Ниссо: он поднимался от реки по узкой тропинке, таща на себе тяжелый мешок. Взглянув туда, где Тура-Мо очищала от камней четвертную ступеньку посева, Ниссо увидела, что тетка, бросив работу, бежит навстречу Бондай-Шо. Они сошлись у входа в его жилище. Тура-Мо о чем-то спросила его, и он потряс на ладони туго набитый маленький мешочек. Потом они вошли в дом. Ниссо подумала, что, верно, Бондай-Шо принес с собой еды: может быть, вареную козлятину, может быть, просяные лепешки? Ведь он всегда приносил с собой еду. И подумала еще, что они все съедят сами. Прячась за камнями, Ниссо тихо прокралась к дому Бондай-Шо со стороны ограды.
Дом Бондай-Шо, как и все дома в Дуобе, был с плоской крышей и без окон. Стоя у стены, Ниссо ничего не могла увидеть. Ловко цепляясь за выступы камней, упираясь в тутовое дерево, приникшее к дому, Ниссо выбралась на глинобитную крышу, подползла к дымовому отверстию. Она очень хорошо понимала, что если тетка или Бондай-Шо обнаружат ее, то ей несдобровать, но еще лучше знала, что успеет вовремя ускользнуть. Отсюда она услышала их разговор:
— Они сидели кругом и пили чай: какой это был чай! В нем было много соли, и сала, и молока; мои ноздри слышали его запах, я не помню, когда я пил такой чай! Азиз-хон сказал, что всех нас угостит, если ему будет весело.
— А кто еще был? — услышала Ниссо голос тетки.
— Много народу. С нашей стороны — из Сиатанга и из Зархока; и с той стороны — разве я знаю названия всех селений! Много людей, говорю, — большой праздник! Таких, как я, тоже много пришло — наверно, человек сорок. В котлах варились бараны… Я думал: буду веселее всех, иначе Азиз-хон мне ничего не даст. Они сидели, все старики, и спрашивали меня: почему не пришел Барад-бек? Я отвечал всем: «У нашего Барад-бека болят глаза». Может быть, и правда — глаза болят у него?
— Он дал мне восемь тюбетеек зерна патука.
— Что сказал?
— Сказал: молоком отдай.
— А гороху не дал?
— Жди от него! Посеяла один патук.
— А вот мне Азиз-хон дал гороху, смотри — полмешка. Посеем его, хорошая мука будет.
— За что дал?
— Очень смешно. Новую игру Азиз-хон придумал! На меня овчину изнанкой надели, на спине горб из камня, в руках палка, очень дряхлый старик из меня получился. Зогара одели женщиной. Лицо белым платком закрыли, даже шерстяные косы привязали. Вот я ухаживаю за «ней», «она» гонит меня. Очень ловко играл… Так смеялись, чуть животы не порвали.
— А мясо откуда взял?
— Мясо? Всадники риссалядара съехались. Козла драли…
— И сам риссалядар был?
— Сам не был, не дружит с ханом… Козла драли, каждый хотел удаль свою показать, первым козла к ногам Азиз-хона бросить! Ха! Я думал, друг друга они разорвут! А от козла только рваный мешок остался. Потом выбросили козла; я и другие такие взяли его, сварили. А этот мальчишка, ханский змееныш, Зогар, Азиз-хону пожаловался, хан выгнал меня… Все-таки мясо осталось!