— У-у, дикая! — сказала мать с гордостью.
Зажгли лампы, и все сели за стол, не без спора поделив между собой командиров. Зашумели разговоры. Со всех углов посыпались тосты за боевых пограничников, за наркома, за хозяйку.
Коржу не сиделось на месте. Он был из той славной породы людей, без которых гармонь не играет, пиво не бродит и дивчата не смеются. Едва успев одолеть миску пельменей, он выскочил во двор помогать стряпухам. Вслед за ним отправились братья Айтаковы, пулеметчик Зимин и молодежь из кущевцев. Не прошло и минуты, как оттуда донеслись хлопанье ладоней и дробный треск каблуков. А когда стали обносить гостей снова и Пилипенко вышла во двор собирать ушедших, к бойцам уже нельзя было подступиться.
Окруженные хохочущей толпой, на скамейке стояли пулеметчик Зимин и Корж.
Отрывисто покрикивала гармонь, и огромный Зимин, нагнувшись к Коржу, гудел:
Удивленно ахала гармонь, но Корж отвечал, не шевельнув даже бровью:
И вдруг Корж опустил руки. Гармонь вздохнула совсем по-человечески жалобно.
— Дальше, дальше! — кричали стоявшие во дворе и за плетнем.
— Рифма не позволяет.
— Ну, годи! — объявила Пилипенко и, бесцеремонно растолкав круг, увела певцов в хату.
Между тем ведра пустели. Разговор становился всеобщим. Со всех сторон полетели резкие замечания о японцах. Не было в хате кущевца, у которого интервенты не изрубили, не спустили бы под лед близкого человека.
Горячилась молодежь, но и старики подбрасывали в печку солому. Под сединой, точно под пеплом, жарко светилась ненависть к японскому войску.
Вспомнили николаевскую баню, и приказы Ой-оя[43], и любимую партизанскую тему — японских часовых, укутанных в десять одежек, и перешли, наконец, к последним событиям.
Держался упорный слух, что в Монгольской Республике нашел могилу целый японский полк, и, хотя точно еще ничего не было известно, каждый спешил высказать свое мнение о бое.
— Кажуть, пятьдесят самолетов було, — сказал дедка Гарбуз, — таке крошево зробыли. Де ахвицер, де кобылячья с…
— Яки кони? То ж була автоколонна.
— Нехай даже танки.
— Расчет у них был такой: перерезать путь на Кяхту, разрубить Чуйский тракт, а затем…
— А кажуть, их монгольские конники порубали.
— …затем, обеспечив левый фланг, идти к Забайкалью. Помните меморандум Танака?
— Нехай идуть… Куропаткиных нету!
— Боже ж мий, — сказала птичница громко, — дали б мени якого-небудь манесенького ахвицера!..
И она посмотрела на свои жилистые, темные руки.
Кто-то заметил:
— Тогда уж лучше Быстрых…
Все оглянулись на однорукого молчаливого казака, стоявшего возле печи. Страшна была судьба этого человека. На его глазах сожгли брата, изнасиловали беременную жену. Лютые муки придумали японцы для пленника. На канате протаскивали из проруби в прорубь, лили в ноздри мочу, срезав кожу на пальцах, опускали руки в серную кислоту. Только выдубленный непогодой таежник мог сохранить силу и память после этих неслыханных мук.
Услышав свое имя, он улыбнулся, блеснув золотыми зубами, но ничего не сказал.
— Вин немый, — шепнула Гапка Коржу.
— Чудной японцы народ, — сказал подвыпивший дедка Гарбуз. — Детей любять, работники гарны, а характер самый насекомый, жестокий. Кажуть, харакери, харакери… А що воно таке? Чи демонстрация духа, чи що?
— Дикость!
— Ни, не то.
— Дисциплина!
— Расстройство рассудка!
— Самурайская гордость!
Каждый спешил высказать свое мнение. Помалкивал только Чжан Шу. Для кузнеца согрели в жестяном жбане пива, поджарили арбузных семечек. Старик сидел среди кущевцев в распахнутой синей куртке, взмокший, довольный. Маленькая Ли-у заснула у него на коленях.
Наконец гости услышали кашель и тоненький смех старика.
— Прошлый зима, — сказал он медленно, — моя ловил один лиска капкан. Лиска думал всю ночь, потом говори: ладно, прощай, нога! Отгрыз и ушел… Это тоже есть самурай?
43
Ой-ой — генерал, командовавший японскими войсками во время интервенции на Дальнем Востоке.