По всему было видно, что сейчас он расположен поговорить, только не знает, как приступить к разговору, с чего начать.
— Да, — заметил я. — С больной женой, с маленькими детьми — и потащились в такую даль. Чего ради? Все едут поездом…
— А вот мне, мой друг, никак нельзя было, — ответил Шимен и, откинув голову, прислонился к скирде.
Несколько минут сидел молча. Могло показаться, что он заснул. Дождь все усиливался. На лужах вздувались пузыри — верный признак, что зарядило надолго.
— Ай-яй-яй… и льет, и льет, а к чему он теперь, — проговорил Шимен, словно про себя.
— Да уж, поездка в такую погоду — удовольствие небольшое.
Шимен как-то странно на меня покосился.
— Я, мой друг, не наемный возчик. Это возчик беспокоится о дороге, а крестьянина беспокоит посев. В такой дождь сеять нельзя.
Он повернулся ко мне лицом и вдруг без всяких вступлений начал рассказывать:
— Я, надо вам знать, потомственный крестьянин. Из старых херсонских колонистов. В Крым приехал лет за пять до войны. Шурин мой меня туда вызвал. Написал, что живется ему — дай бог всякому. Правду шурин написал, и нам жилось там хорошо. Я приехал почти с пустыми руками, а за каких-нибудь два года стал, можно сказать, хозяином.
Когда началась война, — продолжал он, помолчав, — меня вызвал председатель и говорит: «Шимен, мы тебе поручаем скотину и лошадей, надо их переправить через пролив». Ладно. Скотина так скотина. Иаков, наш праотец, тоже был пастухом. Посадил я жену с детьми на воз, к возу привязал свою коровенку, и пустились мы в путь-дорогу. Из Керчи выбрались благополучно и остановились в кубанской станице Буховецк. Только принялись было за работу, как нас нагнала «добрая весть»: немец идет! Снова собрались, гоним стадо дальше. Тут, в дороге, оно и приключилось. Худо ей стало, моей благоверной. На девятом месяце была. Ох, друг мой, что вам сказать… Пришлось повернуть обратно. Еле-еле дотащились до Первомайска, от Буховецка верст восемнадцать будет, а на другой день моя Шейна родила. Честь имею поздравить с новорожденным сынком! Мальчонке и недели не исполнилось, а он уже знал, что такое исход. Что делать, куда податься, немец-то уже в Буховецке!
«Семен, — говорят мне казаки, — оставайся-ка у нас в станице. Одну еврейскую семью мы уж как-нибудь спрячем». И я остался.
Шимен поежился, словно от холода, и, вздохнув, теснее прижался к скирде.
— Каждый день, чуть рассветет, мы с моим старшим уходили далеко-далеко в поле, пасли овец. Часто и ночевать там оставались. Жену с младшими детишками прятали в станице. Случалось, и неделя пройдет, а я не знаю, живы они, нет ли, и они не знают, живы ли мы. Так вот и жили со дня на день. Вскоре мы услышали, что всех евреев расстреливают…
Сколько же это крымских евреев-земледельцев погубил Гитлер! Не успели убежать. Нас он тоже наверняка прикончил бы, не будешь же прятаться всю жизнь. Но нам повезло. Через два с лишним месяца Красная Армия снова заняла Кубань.
Шимен снял очки и вытер повлажневшие глаза.
— Поверите ли, когда наши пришли в станицу, не было солдата, который увидел бы Мойшеле и не взял его на руки. Вы бы поглядели, как они его тискали, миловали-целовали и ревели над ним, точно это сын родной нашелся.
Словом, ожили мы. Казаки дали нам неплохую квартиру. Майка, моя крымчанка, в феврале благополучно принесла телочку — я назвал ее Фиалкой. Хлеба у нас было вдоволь, потому что я себя не жалел, работал не покладая рук. Но не думайте, что из-за одного заработка. Я перед нашей армией в неоплатном долгу.
Ну вот, а когда освободили Крым, жена мне и говорит: «Шимен, я хочу домой». — «Чудачка, — я ей говорю, — а чем тебе здесь плохо?» — «Пусть будет хуже, пусть кусок сухого хлеба раз в день, лишь бы дома».
Короче, она отправила письмо, и нам прислали вызов. Было это позапрошлой зимой. Но зимой ведь в дорогу не пустишься, верно? Я отложил на весну. А тут совхоз, где я работал, взял с меня слово, что я останусь до конца уборки. Вообще, надо вам сказать, нам, крымским евреям-земледельцам, не так просто было реэвакуироваться — какой колхоз или совхоз захочет отпустить хорошего хлебороба?
Тут Шимен встал и, несмотря на дождь, направился к подводе. Досказывал он уже на ходу:
— Стали собираться, а тут такая история. Шейна-то моя больна. Поездом ехать — не меньше трех пересадок. Легко это, а? Вот вам первое. Теперь другое: у меня осталась колхозная повозка, не бросать же ее. Ну и третье: свои две коровы — это что, пустяки? Да обе крымские, а теперь такие на вес золота. Гитлер-то кругом весь скот повырезал, стало быть, надо откуда-то привозить, а корова из другой местности когда еще привыкнет к нашему климату, так что проку от нее мало. Словом, думал я, думал и решил: запрягу-ка я их обеих, мать и дочь, Майку с Фиалкой, в эту повозку, и дело с концом. Вот уже месяц, как мы в пути. Пятьсот верст прошагали. Еще день, может, два, и мы дома. Думаете, я не знаю, что меня там ждет? Одни голые стены. Но когда у тебя в хлеву стоит собственная скотинка, значит, хватит и на одежонку, и на мебель, а понадобится соседу молока для детишек, тоже не откажем. Где бы мы ни проезжали, в любой деревне, в любом поселке, везде на меня показывали пальцем: «Вот это настоящий хозяин!» А теперь скажите сами — разве ради этого одного не стоило проделать такую дорогу?