После этого ночного разговора командир полка стал ближе присматриваться к своему сыну, но так, чтобы тот ничего не заметил. Собственно, он и раньше внимательно приглядывался к нему, но главным образом как отец, и это, должно быть, мешало ему видеть, что в Доне уже почти ничего не осталось от того, что напоминало бы паренька без малого семнадцати лет. Его шаг, глаза, появившаяся морщина на лбу — будто требовали: «Хватит смотреть на меня как на ребенка. Забудь, что недавно видел меня с ученическим ранцем за плечами. Забудь, отец! Я солдат, и отныне только как на солдата смотри на меня, отец!» И Веньямин Захарьевич привыкал понемногу так смотреть на Доню. Его радовало, что каждый день открывал в своем сыне что-то похожее на себя. Он несколько раз даже пробовал ставить себя на место Дони. Сколько лет было ему, Веньямину Сиверу, когда он добровольно ушел в Красную Армию и участвовал в первом бою под Кременчугом? Столько же примерно, сколько теперь Доне. Любопытно, как вел бы себя он, Веньямин, если бы командир красноармейской части, в которую он вступил, был его отцом и держал все время возле себя?
Но причина, побудившая Доню просить, чтобы отец отослал его на передовую или перевел в другую часть, могла быть совсем иная. Этот ночной разговор напомнил ему о другом разговоре с Доней, когда тот неожиданно спросил: «Отец, что такое еврей?»
Веньямин Захарьевич не ожидал, что ему, Беньямину, сыну Захарьи, родившемуся и выросшему в Крюкове, по соседству с таким городом, как Кременчуг, будет трудно объяснить своему сыну, что такое еврей. В далекой Сибири, в Петропавловске, где Сивер служил и откуда его незадолго до войны перевели в Москву, Доня, выросший там, ни одного еврея, возможно, не встретил. И что, собственно, мог ответить Доне Веньямин Захарьевич, когда сам он, указывавший во всех анкетах, что он еврей, почти совершенно разучился говорить по-еврейски, забыл отцовские напевы, отцовские обычаи. Среди тех, с кем Доня дружил в Москве, были, конечно, и еврейские дети, но они ничем не отличались от остальных, чтобы Доня, родившийся и росший в далеком сибирском городе, мог по ним создать себе представление о том, что такое еврей. Да и вообще это его тогда, вероятно, не занимало. Почему же сын вдруг задал этот вопрос? Только потому, что немцы убивают евреев?
Сивер мог бы ему ответить примерно то же, что комиссар полка Антон Дубовик как-то сказал в одной из своих политбесед с красноармейцами: «Тот, кто сеет ненависть к народам, сеет ненависть к себе. Фашисты хуже самых диких зверей…» Но Сивер чувствовал — Дониэл ждет от него чего-то такого, что только он, отец, может ему сказать.
Веньямин Захарьевич вел тогда с сыном долгий разговор о вещах, которым до войны не придавал никакого значения, заодно пытаясь выяснить действительную причину, толкнувшую Доню начать этот разговор. Не связано ли это с тем, что Доня, прося перевести его в другую часть, тогда сказал: «Не хочу быть исключением. Хватит прятаться за твоей спиной»? Но убедившись, что единственное, почему Доня просился на передовую, было то же, что привело его, шестнадцатилетнего подростка, в военкомат, командир полка Веньямин Захарьевич Сивер отдал приказ перевести своего ординарца красноармейца Дониэла Сивера в третью роту первого батальона.
XIII
Был жаркий день на исходе лета. Сивер только что вернулся из штаба дивизии, расположившегося в трех километрах южнее большого разрушенного хутора, занятого несколько дней назад его полком. У себя на столике в небольшом сарае с единственным оконцем — все, что осталось от сожженного хутора, — нашел он треугольный конверт без адреса. В незапечатанном конверте лежал смятый листок бумаги. Крупные, широко расставленные буквы были настолько похожи и не похожи на почерк Дони, что Сивер два раза подряд прочел письмецо:
«Любимая дорогая мама!
Прошу тебя не тревожиться, если вдруг перестанешь получать от меня письма. Меня перебрасывают в такое место, откуда я не смогу тебе писать. Потом тебе папа обо всем расскажет, но теперь ни о чем не спрашивай его.
Будь здорова. Целую тебя крепко, крепко, дорогая мама.
Дверь легко открылась, и в сарай тихими шагами вошел Антон Дубовик.
Сивер повернулся к нему со смятым письмецом в руке и, как бы все еще не понимая — от кого и кому это письмецо, испуганно спросил:
— Что стряслось?
Комиссар снял шапку и низко склонил голову.
— Что стряслось?
Комиссар приоткрыл дверь сарая и позвал:
— Красноармеец Сухотин!
Игорь Сухотин остался стоять в проеме открытой двери. Не скрывая слез, катившихся из опущенных глаз, сказал: