Выбрать главу

Или:

— Перестань, роднуша, молоть чушь, признайся перед товарищами, что ты перепутал все цифры.

С ним трудно спорить, — при его честности в обращении с фактами, откровенности и прямоте. Услышав реплику Августа, каждый, знающий его, предпочтет усомниться, проверить себя самого.

Летучка кончилась, в комнатах стемнело, Август пошел обедать. И сейчас, после шести часов работы, он, Август, вместе с редакцией только приступает по-настоящему к трудовому дню.

Теперь он уже не просто активен. Он наступателен, он нападает, он агрессор. Телефон его вызывает беспрерывно все отделы, фотостудию, репортеров, авторов статей и фельетонов. Настойчиво, неутомимо, не давая передышки, он требует, ускоряет, жмет, настаивает, грозит, легонечко упрашивает, укоряет. Во всем этом нет будничного ожесточения, нет надрыва рабочей лошади, нет желчи и сварливости. Наоборот, Август легок в обращении, весел, любезен.

Он рад и звонко смеется каждой новой шутке, залетающей в узкую секретарскую комнату. Он сам любит пошутить, и юмор его — жизнерадостный, тонкий, бравурный, проникнутый той же спокойной галантностью, с которой он выделывает искусные вензеля зимой на катке. Но если что-нибудь нехорошо и бессмысленно заело в работе над номером, его обуревают вспышки стихийной ярости. Весь малиновый, он изничтожает виновника зла самыми резкими выражениями, и когда по дому через все стены гремит августов потрясающий рев, никто, включая редактора, который сам не прочь иногда покричать, никто не берется стеснять появление этого всепожирающего гнева…

Инцидент прошел, вспышка кончилась, Август опять ровен, корректен, подвижен. Вот его фигура в третьем этаже, вот в пятом, вот у редактора, вот в наборном цехе, вот в любую погоду с непокрытой головой шагает куда-то по двору, вот, закуривая, хохочет над чем-то с гостем-литератором.

И только внезапно, в разгар вечера, в кратком перерыве между двумя очередными суматохами, тихонько опускается Август Потоцкий на кончик первого попавшегося стула. Сутулятся плечи, чуть виснет голова, проступают на лице, на лбу морщинки, и в них прочерчена царская каторга, тяжкая школа профессионала-подпольщика, двадцать пять лет революционной партийной борьбы и целое десятилетие беспрерывной, бессонной ночной редакционной работы. Несколько минут сидит он в равнодушном изнеможении и произносит слегка удивленно:

— Стареем! Чего-то стареем, факт. Что-то не так идет работа, как раньше.

Он пробует щупать себя, прикладывает руку к голове, к сердцу, прислушивается, с почти детским выражением, к тому, что там внутри происходит. Но сейчас же, через секунду, срывается и уже бежит, как ни в чем не бывало. Надо спешить, время близко к одиннадцати, надо подгонять.

И в самом деле, газета вступает в свои решающие часы. Она идет теперь сложным фарватером сплошных камней преткновения. Только что свалился большой материал из Франции, со съезда звонят о важной речи, которую придется дать сегодня же, а из ТАССа подают сигналы: ожидается правительственное постановление почти на семьсот строк. Да и сам редактор за последние полтора часа фактически обновил газету наполовину: два отдела сжал до размеров одного, четвертую страницу объявил третьей и еще невесть что замышляет.

В эту штормовую погоду Август перебирается в наборную на выпуск. Спокойно приподнятый, но внутренне напряженный, он командует здесь, в переполненном зале машин и людей, перед стальным блеском верстальных талеров, держа трубку прямого провода в редакцию и корректуру. Чтобы не напутать, не опоздать, нужна большая маневренность, сметка, быстрота, а главное — спокойствие, выдержка и еще раз спокойствие. Уже три раза Августа звали в редакторский кабинет обсуждать переверстку, и каждый раз, возвращаясь, он использует трехминутное обратное хождение по лестницам для раздумья, глядя прямо перед собой, машинально дирижируя сам себе папиросой — шахматист, поставленный перед новой комбинацией. И, вернувшись в линотипный, ясным голосом объявляет неприятный сюрприз:

— Бойцы, свежий наборчик. Давайте шевелиться веселей.

В спешке выпуска и переверсток он успевает пробежать все тексты и заголовки, обнаружить в них «блошки», ускользнувшие от отделов, от редакции и корректуры. Не навязывается со своими оценками и мнениями, но мнения имеет всегда определенные. У него хороший литературный вкус, да и не только вкус. Как-то редакционная журналистская знать с удивлением отметила в газете несколько больших, оживленно и остроумно написанных корреспонденций. Мало кто связал появление этих вещей с отсутствием Августа. А это он, проводя свой отпуск вместе с ударниками на пароходе «Абхазия», взялся за перо и прислал и в ярких очерках показал ряд западноевропейских портовых городов. По возвращении Августа его обступили, стали уговаривать писать много, часто — он отклонил, со скромностью не напускной и не подчеркнутой. Просто он настолько сильно, до глубины души уважает, дорожит партийной газетой, что не считает себя вправе занимать в ней место своими, кажущимися ему слабыми, писаниями. Отсюда можно сделать вывод и представить себе, что прячется под приспущенными веками его глаз, когда многословный публицист или умеренного дарования поэт шумят в редакции, жалуясь на урезку площади своих гениальных произведений…

Второй час ночи. Угомонились светофоры и уличные потоки. Страна спит после трудов и отдыха, она спит спокойно, она получит завтра поутру свежий хлеб и свежую газету. В большом здании «Правды» светится только один ряд окон. Разошлись репортеры, критики и научные обозреватели; поэты уже рифмуют во сне неизъяснимые созвучия; отборный экипаж остался на ночную вахту большого корабля большевистской газеты. Вахта регулярно меняется; только редактор и Август бессменны, изо дня в день, из ночи в ночь. Под рефлектором типографской лампы четкой линией обведен контур спокойной гладкой головы. Во впадинах глаз застыла многолетняя усталость. Но глаза не закрываются ни на миг. Августу еще далеко до сна. Еще не зажглись все шесть красных цифр сданных под пресс полос. Они зажигаются медленно. А когда все цифры зажгутся, и работе как будто конец — Август Потоцкий еще войдет под высокие стеклянные своды к исполинской машине, возьмет свежий влажный экземпляр и еще раз внимательно, неторопливо просмотрит. Он понесет экземпляр редактору, чтобы и тот еще раз посмотрел. Лишь тогда, один, молча, последним отправится он домой, чтобы завтра, нет, не завтра, а сегодня же первым вернуться к газете.

1935

Алексей Стаханов

Рядом с великаном Никитой Изотовым Он кажется сравнительно небольшим, тонким, почти хрупким. На самом деле это высокий, атлетически и безукоризненно сложенный человек. Красиво посаженная голова. Ровный матовый цвет лица. Выражение задумчивое, глаза полуприкрыты и внимательно, неторопливо, остро всматриваются в людей, в обстановку.

Руки сравнительно маленькие, ничем не покалеченные, очень чистые. Кожа их испещрена множеством мелких шрамов, порезов, рубчиков, частью давно заживших, покрытых крепкой восковой тканью; частью тронутых угольной пылью — как штрихи татуировки; частью совсем свежих, багровых, розоватых.

Длинными пальцами берет со стола новый, неначатый блокнот. На переплете золотом вытеснено: «Стаханову — стахановцы метро». Медленно пишет:

«Товарищи, от донецкой делегации угольщиков пламенный привет.

1. Рабочее место.

2. Руководство шахты».

Останавливается, думает, прислушивается к гулу в зале и речи оратора, вслед за которой слово будет предоставлено ему, рассматривает черное угольное острие карандаша, пишет дальше:

«3. Рабочие Донбасса.

4. Заработок.

5. Для чего это надо.

6. Газеты, неверно, — иностранные».

Оратор кончил, теперь все глаза обращены к Стаханову, кино впивается в него снопами света, иностранные делегаты вразнобой кричат приветствия на нескольких языках, остальные просто хлопают, наконец, все встают. Стаханов ждет, он внимательно, с удовольствием, без капли волнения, с улыбкой слушает долгую овацию. Она его не смущает. Дождавшись тишины, открывает блокнот, произносит приветствие, а затем — по порядку шесть пунктов своей краткой речи. Спокойно садится. И словно теряет всякий интерес ко всему дальнейшему, что происходит в этом зале.