— Да, господин генерал.
Дибич встает, в его глазах ликование; он торжественно и чуточку комично раскрывает объятия:
— Le nom du général Yorck sera désormais lié à la chute du sanglant Bonaparte. La liberté est en marche! Permettez, que je vous embrasse…[7]
Снова далекие звуки труб. Или это бетховенский «Йоркмарш»? И выплывая из своих грез, он слышит, как бы в ответ, слова барона:
— Они отважились на этот шаг. Они пошли до конца.
Пауза. Йорк силится побороть сковывающее его оцепенение. Шея болит, он невыразимо устал, но в то же время знает, что не смог бы сейчас заснуть.
— Зейдлиц…[8] — говорит барон.
Йорк продолжает молчать. Он жадно прислушивается ко всем долетающим до него звукам, к тяжелому дыханию барона, к тихим шагам в коридоре, которые подкрадываются и затихают, к глухому равномерному тиканью кабинетных часов.
— Итак, поставить вопрос по-новому. Это значит: по-новому перечувствовать, заново переосмыслить такие понятия, как родина, долг, честь, присяга. Сломать, наконец, все проклятые препоны: косность, боязнь думать, страх за свои привилегии. На днях я читал Мишле[9]. Четвертое августа, понимаешь? Это небывалая в истории, потрясшая весь мир ночь, уравнявшая графов и баронов с рядовыми гражданами страны. С сынами нации, выдвинувшей себя на первое место тем, что боролась за свободу всех наций.
Барон привстал. Йорк со смущением увидел на его лице нервный тик, которого он прежде не замечал.
— То была Франция!.. А мы? Наша чернь в эсэсовских мундирах расстреливает в Харькове детей. Я повторяю: они правы. Сесть за один стол с депутатами рейхстага, с коммунистами… Как далеко должно было все зайти, чтобы люди нашего круга приняли это наконец как должное. Я слышал передачи оттуда. Подожди, вот послушай…
Барон встал, подошел к радиоприемнику и стал ловить станцию. В приемнике зашуршало, потом послышались слабые, но отчетливые позывные передатчика: «Господь, металл в земле создавший…» Йорку вспомнилась школа… «рабов на ней не пожелал…» Рабов… Надо думать и думать. Нам понадобилось шагать по щиколотку в крови, чтобы начать думать.
— Опять глушат!
Из приемника вырывался треск и вой. Барон выключил приемник и отошел от него.
— Прости, я же совсем о тебе не думаю. Тебе сейчас надо лечь спать. Под моим кровом ты в безопасности, Петер. Но кто знает — надолго ли? Скоро тебе придется двинуться дальше. Ну, а пока спи и не думай о завтрашнем дне. Спокойной ночи.
Пожав Йорку руку, он ушел. Йорк вернулся в отведенную ему рядом комнату. Анна тихо промолвила:
— Спокойной ночи. — За все время ужина она не произнесла ни слова.
Йорк вздохнул, не торопясь разделся, запер дверь и погасил свечи. Потом вспомнил о пистолете, нащупал его в темноте, снял с предохранителя и, придвинув к кровати стул, положил пистолет на него.
Последующие дни Йорк провел в имении. Он почти не покидал своей комнаты. Сидя у окна, он глядел поверх страниц раскрытой книги на темневший вдали лес. Иногда к нему приходила Анна, он почти ни о чем не говорил с ней, только подолгу держал ее руку в своей. Вид из окна был ему знаком с детских лет, в переменчивом свете дня обуревавшие его некогда волнения и предчувствия вновь властно завладевали его душой. Там, за этими холмами, за голубоватой сенью лесов широкая дорога вела через напоенные пчелиным гудом поля и приводила к морю. О, как он знал эту дорогу — лучше всех исхоженных им потом дорог! Память о ней вошла в него глубже, чем все ужасы, с которыми он сжился за последние годы. На железнодорожной насыпи все так же рос дрок; лежа под ним, он читал когда-то «Заметки Мальте Лауридса Бригге», а из поездов, с грохотом проносившихся мимо, улыбались ему черные лица кочегаров.
На опушке леса по вечерам можно было повстречать каких-то незнакомых людей, которые приветливо улыбались и расспрашивали о столичных новостях. Деревни лежали окутанные вечерней дымкой, из растворенных дверей пахло свежевыпеченным хлебом, в тени навесов работники отбивали косы, готовясь к завтрашнему дню, и незнакомые девушки, мечтательно и застенчиво улыбаясь, поглядывали из-за оконных занавесок.
Когда свернешь с дороги и побредешь через поле, тропка становится все желтее от песка, и если она вдруг начинает ползти вверх, — значит, скоро море, хотя и нет его еще на горизонте. Но ветер в лесу уже пахнет по-другому, и вскоре показываются первые дюны, и вот уже попадаются бочажки с солоноватой водой, и вдруг тебя как к месту пригвоздит, и ты долго-долго стоишь, не двигаясь, и хорошо тебе быть одному. Да, что говорить, быть одному у моря всегда хорошо — совсем одному на всем пространстве раннего утра, когда на горизонте вырастают белые башни первых парусников, а море покоится в своей необозримо-древней, таинственной красе, или в полдень, когда последние курортники уже разбрелись по шатким мосткам к своим отелям, или под вечер, когда прощальные лучи заката волшебно золотят чугунную резьбу причала, а далекая музыка курортного оркестра звучит торжественней и громче. Перед трагической величавостью моря становились ничтожными все мальчишеские невзгоды, которые обычно так пугали его и доводили до слез. Он безотчетно воспринимал их как основу своего существования и как связующее звено, приближающее его ко всеобщему страданию, лишь спокойно и непреложно приняв которое он мог обрести свое место в мире. Море неслышно, но явственно словно бы давало ему ответ на вопрос о смысле жизни, и тогда его одиночество становилось как бы частью бессчетного множества других одиночеств и тем самым обретало в них защиту.
7
Имя генерала Йорка будет отныне неразрывно связано с падением кровавого Бонапарта. Свобода грядет! Позвольте вас обнять…
8
9