Видения его юности одно за другим проплывали перед ним: прогулки верхом в звенящем лесу; лошади спотыкаются на круче; он не может сдержать внезапных слез, уткнувшись лицом в колени матери, — она ни о чем не спрашивает, но понимает все; вечера, когда в доме ждут гостей и родители, празднично нарядные, красивые и немного чужие, обнимают его, отсылая спать; он проходит через гостиную, мимо раскрытого рояля, и гувернантка отводит его в спальню. Он быстро погружается в сон и внезапно просыпается в темноте: дивная музыка, прекрасней которой он никогда не слышал, долетает к нему сквозь стены. Он знает: играют трио Чайковского, а теперь Брамса, и со сладостным чувством защищенности засыпает снова, а музыка продолжает звучать и во сне.
Прошли годы, и он увидел грозную красоту городов, услышал учащенное дыхание незнакомых женщин, ночи напролет проводил в беседах, и казалось, юность никогда не кончится. И он все отчетливее понимал: то, что с ним происходило, должно послужить одному — надо полнее ощутить жизнь и через это прийти к познанию того, что значительно и непреходяще. Боязнь, с которой он поглядел в глаза Вернике, когда задал ему во время их прогулки верхом тот вопрос, была проявлением всего того отжившего, что еще стремилось к самозащите, но вместе с тем — и он это чувствовал — уже спадало с него, как обветшалая оболочка. «Живешь только раз», — слышал он порой, оставаясь один, свой собственный голос. Он читал книги и беседовал с людьми, с которыми никогда не осмелился бы познакомить ни своих товарищей, ни родителей. Вначале он лишь молчаливо презирал новый режим, претивший ему в силу семейных устоев и положения в обществе. И лишь много позднее, когда его уже произвели в лейтенанты и за плечами остались два военных похода, он не без недоумения стал спрашивать себя, почему в своих размышлениях о жизни, в своем стремлении сделать ее более осмысленной он почти никогда не давал себе труда задуматься над политической обстановкой в стране. Вот тогда-то и почувствовал он, что уже не может просто презирать диктатуру в силу тех причин, какие руководили им прежде, ибо теперь, когда у него открылись глаза, он ее возненавидел.
На четвертые или пятые сутки пребывания Йорка в имении барона тот сообщил ему, что гестапо рыщет вокруг и уже добралось до соседнего имения, а посему Йорку надлежит немедленно уехать. Он уже позаботился о том, чтобы его доставили в совершенно безопасное место, добавил барон. Томимый предчувствием, Йорк спросил, куда именно намерен он переправить его. Существует лишь один путь к спасению, ответил барон: пробраться через линию Восточного фронта в Россию — так он избежит виселицы и сможет наладить связь с мятежными немецкими генералами. Чувствуя, как бешено заколотилось у него сердце от радости и тревоги, Йорк все же нашел в себе силы спокойно поблагодарить друга. Все подготовлено наилучшим образом, заверил его барон. Отъезд назначен на завтра, переправа через Вислу обеспечена. Несколько часов спустя, когда уже брезжил рассвет, в комнату Йорка вошла Анна. Он порывисто шагнул к ней, спеша сообщить о своем отъезде, но она молча кивнула, давая понять, что ей уже все известно. Он подвел ее к стулу возле окна.
— Я думаю, что это будет наилучшим исходом для тебя, — сказала она сухо.
Склонившись над ней, он всматривался в ее лицо. Ее юная, хрупкая красота, ее нежная, казавшаяся прозрачной кожа и этот контраст между темными волосами и зеленовато-голубыми глазами околдовали его когда-то. А ее молчаливость, ее подавленное состояние с новой силой пробудили в нем былое участие к ней. Он смотрел на ее покатые плечи, на нежную линию щеки и виска и чувствовал себя глубоко растроганным. И промелькнувшая мысль о любви к этому непостижимому и недоступному — навеки для него недоступному — существу пробудила в нем тихое, непривычное волнение и грусть.