Когда гофрат Фогель присоединился к играющим и за картами забыл свою жену, фрау Роза и Одынец почувствовали себя счастливейшими из смертных. Она, правда, пригрозила уйти, когда он как нечто само собой разумеющееся предложил ей прогулку в саду, но затем вполне покорилась его воле и безропотно внимала двусмысленным философским рассуждениям о любви и о небесно-земной власти оной. Она даже позволила ему целовать свою руку сколько заблагорассудится и дала понять, что мягкое упорство и терпение отнюдь не всегда уводят от цели.
Позднее, когда танцы прекратились, Оттилия собрала у себя в мезонине близких друзей, к которым вместе с Холтеем, Давидом и Соре был причислен и Мицкевич. Пусть остальные развлекаются внизу, пока не надоест, настала пора завершить вечер.
Когда подали «немножко фруктов на сон грядущий», как выразилась Оттилия, она начала посвящать друзей в один план, который долго вынашивала в душе и с осуществлением которого не могла долее мешкать. Итак, она давно уже мечтает увидеть прочный духовный союз, связывающий друзей Веймара во всем мире. Какое обилие мыслей вспыхивало у нее и снова угасало перед лицом необходимости создать нечто более универсальное, нежели содружество по переписке и прочие формы живого обмена воспоминаниями, замыслами, чувствами, изъявлениями любви.
И вот наконец она пришла к определенному решению, замысел у нее — само совершенство, втайне все уже давно продумано, подготовлено, и в самом непродолжительном времени она могла бы издать домашний журнал — литературное детище симпатических токов, источаемых и привлекаемых Веймаром, но для осуществления этого замысла ей потребна деятельная помощь друзей, их сотрудничество, их литературный и всякий другой вклад.
— Как славно, — воскликнул Соре, и остальные закивали одобрительно. Один Мицкевич остался безучастным. Все поддакивали, выражали восторг и умолкли лишь на мгновение — когда Оттилия сказала, какое имя избрано ею для журнала.
— «Хаос», — сказала она. — Мы назовем его «Хаос». — И она принялась толковать о брожении и раскованности — двух противоречивых стихиях, которые, если вдуматься, выражают дух нашего времени. Все несколько оторопели. Соре улыбнулся Мицкевичу. Мицкевич сидел чуждый и безучастный и откровенно удивлялся.
— Хаос, — повторял и Холтей, совершавший обратный путь рядом с Мицкевичем. В голосе его сквозила издевка или горечь — или то и другое. — Хаос в доме Гете.
— Вы забываете, — сказал Давид, который на шаг обогнал их, — что все это совершается этажом выше. Ничего привлекательного тут нет, но не надо забывать о главном: парадных комнат это никак не касается.
— А как, по-вашему, будет реагировать господин Гете? — полюбопытствовал Мицкевич.
Холтей пожал плечами.
— Трудно предугадать. Может быть, и положительно — дорожа своим покоем. Знаете, дорогой мой, лично мне кажется, что восьмидесятилетнего особенно и посвящать не станут.
— У меня сложилось иное впечатление, если судить по сегодняшнему вечеру, — ответил Мицкевич.
— Впечатления обманчивы, — сказал Холтей. — От него охотно бы избавились, и он сознает это.
— Не будьте таким желчным, — попросил Мицкевич. — Он уверен в себе, он чувствует, что сроднился с вечностью.
Холтей разгорячился.
— Какая там вечность! — воскликнул он. — Он знает, что даже внуков бог ему не пошлет.
— Ошибаетесь, — уверенно парировал Мицкевич. — Он заложил прекрасное начало. Какое счастье выпало на долю немцев!
— Счастье? — Холтей с горечью рассмеялся. — Для этого он слишком утомителен.
Мицкевич промолчал. Они шли с осторожностью, поскольку на мостовой попадались выбоины, фонари не горели, и они то и дело ступали в лужи.
— Завтра будет хороший день, — заметил Давид. — Видите, звезды на небе.
— Вот и вы заразились немецкой философией, — сказал Холтей с язвительной насмешкой. Все рассмеялись.
Перед одним из домов Холтей сказал:
— Здесь жила моя старая приятельница Иоганна Шопенгауэр. Ее имя ничего вам не говорит, она пишет, она звезда средней величины на литературном небосклоне, но при всем том очень занятная личность. У нее есть дочь, властолюбивая и полупомешанная, которая ею помыкает, и есть сын, истерический юноша, который сделал злость предметом изучения. Такое можно встретить лишь у нас. Зато мать — жаль, что ее сейчас здесь нет, она в этом году перебралась во Францию, — с ней я бы непременно вас познакомил. Вот от нее вы бы услышали повесть о наших лучших надеждах и чаяниях и о том, как они, одна за другой, были преданы погребению. Германия, Германия — это очень печальная повесть, государи мои. И о том, как Гете утратил вкус, вы могли бы от нее услышать.