— Это воздух, — настаивал Янек, ни за что ни про что сраженный желтухой, хоть и не той злостной, инфекционной. — Это у вас от воздуха кружится голова.
Мы встретились с ним в первый же наш выход на волю. Лотта вела меня под руку. Мир вокруг покачивался и кружился — попеременно то медленно, то с бешеной быстротой.
Господин Юстин, к которому, с пришедшим в норму давлением, вернулось чувство равновесия, выписался домой. Учитель снова слег, он по-прежнему читал и мучился. Обе кровати между ним и господином Янеком недолго пустовали. В одну положили коммерсанта с легким расстройством кровообращения, который, по совету своего врача, поступил в больницу для клинического наблюдения; в соседней кровати лежал молчаливый юноша, чье сердце внезапно сдало посреди спортивных рекордов. Коммерсант терял терпение: уж лучше скорый конец, чем неизвестность и бесконечное наблюдение. Его нетерпение действовало учителю на нервы, и он еще поддавал ему жару, расписывая известные ему страшные случаи.
Все это с ухмылкой поведал нам желтолицый, как айва, господин Янек, прогуливаясь с нами по увядающему, погрустневшему саду. Ах, и ему это осточертело до крайности, хотя во всем прочем, как он дал нам понять, жаловаться на жизнь ему не приходится; но он уже более чем достаточно времени уделил своему телу, nota bene: крайне неблагодарному, ибо за два дня до выписки из больницы оно налилось желтизной при пониженной температуре и замедленном пульсе. Нет, тело не следует переоценивать, говорил он, тоскливо поглядывая в сторону своего дома всего в каком-то полукилометре от этих мест…
Как же, еще бы — конечно, не следует, и среди утешительных уговоров слышится нам некий знакомый голос, произносящий панегирик духу, — пленительнейший из голосов, на который, однако, трудно положиться. Прав ли Шиллер в своем мнении и уж не на собственный ли мартиролог он намекает в качестве примера? В самом деле, можно ли назвать его духом, построяющим свое тело? А как же его лукавые анонимные писания и жестокие шутки? В особенности же грустные его элегии, меньше всего говорящие о какой-либо акклиматизации к боли или к болям. Ибо речь идет о здоровом и, следственно, здоровье излучающем духе, а не об унылом духе романтизма или его истощенном полумодернистском правнуке, экзистенциализме?
И снова, но уже на свой, привычный лад текло, бежало и незаметно расточалось время, оговоримся: не время «Волшебной горы», а нормальное время, из расчета шестидесяти минут в час и двадцати четырех часов в сутки; приходил почтальон и приносил письма, газетчица доставляла газеты, но если прежде газеты и письма непрочитанными сопровождали Лотту домой, то теперь их с нетерпением ждали. Тут не могло быть сомнений: тело вновь призывало дух к его обязанностям, словно восклицая: довольно, старина, выходи из своего эгоцентрического circulus vitiosus[32], к новым берегам влечет нас новый день, что уже больше соответствует оптимистическим максимам Гете.
Кстати, для оптимизма имелись все основания, и, по мере того как шло время, дни расцветали улыбкой. Куда бы вы ни обратили взор, повсюду происходили события, которые еще год назад казались невозможными. В тихую уединенную келью врывалась большая политика, и она привязывала к жизни ее обитателя, который постепенно привыкал чувствовать почву под ногами.
А тут еще пресловутый западногерманский канцлер позаботился о том, чтобы доставить известному сорту немцев ту злобную радость, которой, к сожалению, они вправе от него требовать. Это было в конечном счете утешительное, но в своем техническом протекании жалкое и оскорбительное для немца событие, от которого досталось грудобрюшной преграде всласть посмеявшегося выздоравливающего, требующей бережного обращения, — а именно, поездка Конрада Аденауэра и его присных в Москву. Все это напоминало призрачный гротеск. Прогулка всадников в восточную державу — экстренным составом, со шпиками, машинистками, эсэсовцами, личными поварами и специалистами по газовым камерам — очевидно, должна была явить миру потрясающее зрелище. Но насколько его задумали устрашающим, настолько же оно обернулось смехотворным. Поставленные на тупиковую колею вагоны, ничтожность и бессилие западногерманских блох, которые хоть и прыгали что есть сил, но так и не удосужились укусить, злодейская физиономия Аденауэра, вытягивающаяся все больше и больше, полнейший провал тщательно приготовленных и затверженных наглостей, разгром боннской феодальной дипломатии — все это вселило в сердце выздоравливающего радость, которая — хоть он делил ее со всем цивилизованным миром — словно была рассчитана на то, чтобы скорее поставить его на ноги.