III
Мы в разлуке,
только не в изгнанье,
все равно
наш дом остался с нами!
Там, где строим,
где растим, где пашем,
к родине
ведут дороги наши!
Все, что мы зовем
своей судьбою,
явь, и сон, и счастье, —
все с тобою!
В ПАРКЕ МОНЦА[2]
1
Окраской огненной леса пылают
на родине моей. В свои укрытья
забилось лето. Устает и осень.
Об этом говорит озноб березы,
когда слегка, лишь кончиками пальцев,
ствола коснешься; жухлый листик бука
и странная усмешка дуба — сверху,
когда глядит он, выпятив не в меру
ту спесь, с которой дождь и град встречал.
Теперь мерцают по утрам туманы
на родине моей. Всходя над Влтавой,
они играют в прятки с поздним солнцем
на стенах замков, на зубцах и шпилях
старинных башен. Словно канделябры,
зажженные над бездной листопадом,
стоят они. Еще чуть-чуть тепла,
совсем немного, лишь бы не внезапно,
не чересчур разлука придавила.
Теперь смеются родники в оврагах
на родине моей. Дождавшись ночи,
они по капле тянут, упиваясь,
молочный, звездный, сумеречный дождь.
На родине моей листва кружится…
2
…Так грежу я, одолевая в полдень
безмерно долгий путь сквозь старый парк,
где умиротворенно дремлет лето
на изгороди тисовой, на рыжих
подсолнухах — медлительное лото,
почти всегда ленивое на юге.
Чуть под хмельком от красок густотертых
и ароматов, словно селянин,
оно по-царски раздает добро
двумя руками, не страшась убытков, —
но без урона — полные амбары
битком набиты новыми дарами,
как будто вечное благословенье
простерто над его счастливым домом.
Любой цветок обыскивают пчелы;
их ласковым жужжаньем окружен,
душистый клевер распушил кудряшки;
соцветья одичалого горошка
наляпаны, как пятна акварели;
и папоротник жмется к ржавым стенам,
ломая кладку пальцем пожелтевшим.
Близ мутных ручейков, едва влачащих
свой бег сквозь глину, по канавам узким,
охотятся за мухами лягушки
и квакают, когда у них под носом
беспечно пролетают мотыльки.
3
О, если б только сердце не щемило
так нестерпимо! Если б хоть однажды, —
ах! — если бы освободить себя
от постоянной, тягостной улыбки,
что наши лица носят, не снимая.
Пусть даже слезы — лишь бы не улыбка!
Ведь мы не камни, нам безмерно больно,
невмоготу все время быть примером,
хотя примера требует эпоха
и на любого
внезапно может пасть бесстрастный выбор.
Нет, это справедливо: если мы
своей улыбкой землю не согреем, —
бог мой! — как страшно мир преобразится.
Пусть каменная, все-таки — улыбка!
Быть призванным — какая это мука,
везде, всегда носить с собою бодрость,
сиять, когда все выше горы трупов,
когда замкнуться не хотят могилы,
и боль, и раскаленное железо
удерживают тысячи щипцов
в груди, растерзанной тысячекратно,
и слух себя спасает глухотой
от ужаса ревущего! И нервы,
беснуясь, к укротителям взывают.
О, в этот век остаться человеком —
превыше сил людских!
4
Лютует ветер. В диком исступленье
трясет каштаны, гонит листья. Гравий
летит как пыль. Так что ж, и это лето
не более чем сон? Чей это голос? —
Напев далекий зимних караванов…
Да, не найти таким, как я, покоя
в чужих садах — пускай стократ прекрасных,
но все-таки чужих. Внезапный холод
приходит к нам неведомо откуда,
и нас знобит. Когда-то мы взахлеб
мечтали о чужбине… Все исчезло —
все, кроме холода.
Тень пиний. Пыль и рисовое поле.
Гниющий плющ. Тревожный выкрик птиц.
В тех смутных грезах мы
не представляли юга так, как ныне.