Ни в одном другом городе нельзя было так сильно ощутить аромат всей земли, который складывался из запахов вокзалов и гаваней, испарений различных человеческих рас, бульваров и джунглей. И то, насколько заманчиво это действовало на меня, какую вызывало тоску по дальним странам, может понять лишь молодой человек, который тоже знал чужие страны только по книгам.
В двадцатых годах я принадлежал к некоему кружку молодых поэтов, музыкантов и художников, содружеству в высшей степени непрочному, которое, находясь в глубокой провинции, вознамерилось оказывать влияние на развитие тогдашней немецкой культуры в Богемии. Эта культура, если только она вообще подавала какие-нибудь признаки жизни, была омещанившейся и убогой, она угождала обывательским вкусам и являла собою чрезвычайно удобное средство, при помощи которого враги государства, как внутри страны, так и вне ее, вкупе с правящей буржуазией всех национальностей, могли затуманивать людские головы.
Однако наш кружок, устраивавший свои симпозиумы раз в неделю в одной деревушке близ Карлсбада, держался вдали от политики или мнил, что ему это удается. Поэтому у него не было программы, и когда при случае кто-либо из его участников пытался устранить этот изъян, он встречал решительное сопротивление.
Сопротивление исходило главным образом от одного юного Аполлона, крепкого красивого поэта, в котором мы без зависти чтили гения. Его звали Ганс Антон Хуттиг, и он происходил из крестьян. Хотя по профессии он был редактором сельскохозяйственной газеты, он чувствовал себя как дома в субтильном мире Ницше и Георге, сменив его в конце концов на не столь уж отдаленный от последнего мир Бурте и Юнгера. Мы были недостаточно проницательными, чтобы понять игру, которую он вел с самим собой и, в конце концов, с нами.
Когда я перечитываю то, что здесь записал, мне кажется, что я изобразил себя как верх разума, вкуса и восприимчивости, как своего рода вундеркинда во всем без исключения, искру божью во плоти младенца. Воспоминания, вроде этих, обычно слишком субъективны и создают у читателя ложные представления об авторе. На самом деле я был совсем другим. Без преувеличения могу сказать, что я был простодушным и наивным ребенком и мой разум ни в коем случае не превышал разума моих сверстников, — напротив, я был глупее, чем большинство из них, мне не хватало, в первую очередь, точных знаний, я был продуктом ребяческой экзальтации, существом, которое в часы неожиданного прозрения ужасалось убожеству своих мыслей и возможностей.
Нужно было большое, величайшее потрясение (которое я пережил, когда мне шел двадцатый год), чтобы я возмужал чувством и умом и чтобы в моей жизни появились смысл и цель. До этого, несмотря на довольно милое проявление того или иного таланта, я был личностью, которую могли обозвать «шалопаем» отнюдь не только филистеры. На том этапе я действительно ни на что не годился, и с зароком, который я время от времени себе давал, — «с завтрашнего дня начать новую жизнь», — происходило то же, что и с маленькими разноцветными воздушными шариками, наполненными газом.
Только одно свойство во мне было положительным, и я не премину признать, что в моей жизни оно сыграло решающую роль: благоговение перед великими Деятелями и великими Деяниями. Разумеется, я считал их не мерилом, а просто фактами, вызывающими во мне восхищение. Проблемы идеала для меня не существовало. Было лишь почитание, сила почитания, смирение перед величием, любовь и уважение к высшему, которое, выражаясь в делах и вещах земных, украшало бытие, утверждало жизнь, очищало душу. На этот счет у меня сомнений не было. Правда, у этого свойства были и отрицательные стороны; во мне они отразились следующим образом: из-за этого я неизбежно должен был попасть в общество «эстетов», но тогда я этого еще не понимал, да, кроме того, и мое материальное положение было плохим и ухудшалось день ото дня, так что не существовало опасности, что я надолго обоснуюсь в этом скверном обществе. Способность к благоговению оказалась для моего будущего весьма полезной.
Вообще, эта способность облегчала нам жизнь, нам — то есть мне и многим людям моего поколения. Еще не прошли времена, когда романтики по ночам под звездами мечтали об утонченных наслаждениях, когда юноши во время своих бесконечных прогулок философствовали о мире и смерти, а поэты писали стихи о любви, экстазе и нежности, стихи, которые мальчики и девочки тайно посылали друг другу. Вообще слава тогда значила больше, нежели теперь. Автограф известного человека был ценен не как предмет обмена, а как предмет поклонения, и среди мальчиков моего маленького городка я не был единственным, кто вечером, накануне того дня, когда должен был читать свои произведения Герхарт Гауптман, не мог сомкнуть глаз от волнения. То, что Гете подразумевал под словом «эпоха», то есть полный внутренний переворот и радикальное обновление (тогда я этого еще не знал), свершалось в нас уже при одном виде человека, окруженного ореолом гениальности. С этого момента ты чувствовал себя по-другому, обновленным и лучшим, и пусть годы основательно изменили нас, сделали умнее, выработали у нас новые мерки, которыми можно было лучше измерять Великое, суть наша осталась неизменной: радостная и прекрасная способность к благоговению.