Выбрать главу

На углу мечети меня тянут назад. Кто-то бесцеремонно ухватил меня под руку. Оборачиваюсь. Отман Лаблак. Смеясь, смотрит на меня и, не давая слова вымолвить, увлекает за собой к площади Мешуар. Узнаю его высокомерно-льстивые повадки: тут он неисправим. Все это не просто так, ему явно что-то от меня нужно — он из тех людей, кто и пальцем не шевельнет без веской на то причины. Теперь этот брюхатый увалень, фабрикант фруктовой веды, чувствую, вцепится в меня как клещ. А ведь я уже выправил ему бумаги, которых он так добивался, — разрешение расширить производство лимонада.

Крепко прижав к своему боку мой локоть, он ведет меня. Ступает медленно, бросая по сторонам надменные и вместе с тем настороженные взгляды. Наконец решается заговорить:

— Мы живем в стране лодырей! Горстка людей должна делать работу за двенадцать миллионов бездельников. Господь свидетель, единственное мое чаяние — по мере сил содействовать развитию нашей страны и своими глазами увидеть результат. Другой награды мне не нужно.

Столько приготовлений, чтобы сказать это? Ну и каналья! Я отвечаю:

— Наша страна всегда нуждалась в людях, которые взяли бы на себя заботу о ней.

Толстый лимонадчик останавливается. Буравит меня взглядом, не выпуская моей руки.

— Золотые слова. Теперь настал наш черед потрудиться на ее благо, возвысить ее до уровня цивилизованной нации.

Он снова трогается в путь, и мои мучения продолжаются. Ступая короткими, словно бы нерешительными шажками, он и меня вынуждает идти так же. Я его не слушаю. Он силится убедить меня в чем-то. Вот незадача, думаю я. Слов я не разбираю — моих ушей достигает лишь назойливое «бу-бу-бу».

— Вот только… — говорит он.

И снова останавливается. Снова глядит на меня в упор — теперь уже с видом фокусника.

Тогда я безо всяких околичностей, столь любимых моим собеседником, спрашиваю:

— А как там работы по расширению вашей фабрики — продвигаются успешно? Впрочем, чтó я говорю! — готов поспорить, они уже давно завершены!

Эти слова обрушиваются на Отмана Лаблака как гром среди ясного неба. Он высвобождает руку, отстраняется. Взгляд его становится осуждающим, едва ли не враждебным. Я, в общем-то, и рассчитывал щелкнуть его по носу. Но он ошарашен, почти испуган. Я понимаю, что с ним. Всякий прямой намек на что бы то ни было Отман Лаблак воспринимает как прелюдию к скандалу, а если этот намек вдобавок касается его собственных дел, то и как оскорбление.

После тягостного молчания он придвигается ко мне и отваживается на беспрецедентную откровенность. Голосом, прерывающимся от ожесточения, — такого я у него никогда не слышал — он шепчет мне на ухо:

— На всех углах только о том и болтают, что пора, дескать, все национализировать! В пользу этой деревенщины, что заполонила весь город! А вы хотите, чтобы я расширял свое предприятие!

Он дышит с натугой. Но вот уже обычная осмотрительность берет в нем верх. Похоже, он уже сожалеет о вырвавшихся у него словах.

Но я буду беспощаден.

— Конечно, тут есть определенный риск, — говорю я. — Рано или поздно этого следует ожидать.

Сейчас я вещаю, подобно официозному рупору, но этот болван от своего все равно не отступится. Показав мне спину, он теряется в толпе.

Черт побери, ну и жарища! Я поворачиваю назад.

Эмар говорит:

Осел, тянущий тележку, и человек, тянущий осла, прошли, а Карима так и не показалась. Должно быть, она на побережье. «Со всем семейством», — как она сказала тогда.

Господин Зайят, мой домовладелец, выпрямляется и подносит руку к пояснице. Я продолжаю:

— Плохое время для цветов.

Несмотря на жару, сад еще живет. Из-за фонтанчика темной воды господин Зайят подхватывает:

— И для деревьев тоже. Надобен постоянный уход.

В его взлохмаченной шевелюре нет и намека на снежную порошу, какую обычно оставляют на волосах пронесшиеся годы. На голове у него — венок, сплетенный новой весной. Может быть, это потому, что он почти всю свою жизнь провел среди детей? Мне кажется, я всегда знал, что он учительствовал.

В любом городе Франции он был бы на своем месте. Он говорит:

— Иначе рискуешь со дня на день обнаружить половину растений погибшими.

Достойный человек этот г-н Зайят. Его тревожит судьба растений. Но тут он меняет тему:

— Как вам это нравится? Наше правительство снова наложило арест на «Тан». Единственная газета, из которой можно хоть что-то узнать о том, что у нас происходит.

Я пытаюсь представить себе его волнение. Он не первый из моих знакомых, кого взволновали эти меры. Мне это понятно не более, чем наблюдаемая в нем смесь французских и алжирских повадок. Всякий раз приходится задаваться вопросом, что за человек, черт побери, перед тобой (хотя, вполне возможно, это всего-навсего безобидный учитель на пенсии). Смесь, которая побуждает тебя пересмотреть восприятие окружающего.

Стоя посреди своего загородного сада в шортах и майке, в проймы которой вылезают пучки волос, он говорит:

— Куда это годится?

Некоторое время он оцепенело молчит. Цветы уже забыты.

— Было одно окно, открытое в мир, так теперь и его захлопывают у нас перед носом.

Не думаю, чтобы из-за этого городские торговцы рыбой рисковали лишиться оберточной бумаги. Мне никак не удается отнестись к закрытию этой газеты как к бедствию.

Но я выражаю сочувствие.

Он говорит:

— Не забудьте, что в воскресенье вы обедаете у нас, мосье Эмар.

Каждую свою фразу он наверняка составляет в уме, прежде чем произнести. В них не обнаружишь ни одного лишнего слова.

— Так не забудьте же, мосье Эмар.

Удивительно в его фразах то, что они словно построены по заданному образцу. Похоже, г-н Зайят ничего так не опасается, как превзойти своими высказываниями интеллектуальный уровень внимающих ему слушателей.

Последнее напоминание настигает меня, когда я, одной ногой на улице, уже закрываю за собой решетчатую калитку. Как я могу забыть? Ведь я его неизменный гость на все воскресенья. Старый колонист, который нашел во мне свежего, недавно прибывшего из далекой метрополии соотечественника. По крайней мере именно это он мне внушает.

Пройдя вслед за мной пару шагов, он возвращается к своим цветам. Снова склоняется над ними.

Я бросаю взгляд на виллу Каримы напротив. Там никого. Сделав крюк по дороге в город, захожу в лицей. Он словно вымер: коридоры безлюдны и молчаливы. Сдаю в библиотеку взятые книги. Заглядываю в секретариат: вопросы, бумаги, формальности. Интересно, что бы произошло, если бы всего этого вдруг не стало?

Итак, с преподаванием на целых три месяца покончено; да здравствует свобода.

Эмар говорит:

Я хочу извиниться; они хором протестуют. Я хочу как-нибудь им объяснить. Они с негодующими воплями отвергают мои попытки.

Разговор заходит о работе. Для меня с работой покончено, говорю я, наступили каникулы. Затрагивают другие темы. Очень быстро переходят к местным новостям. Говорят понемногу обо всем.

О моем опоздании нет больше и речи. Каждая новая тема привносит разнообразие, так что об этом все позабыли.

Говорят обо всем. По поводу каждого предмета отыскивается масса подробностей. Особенное красноречие демонстрирует Маджар. Но когда настает время охарактеризовать кого-то, он обнаруживает поразительную резкость в суждениях. Ни дать ни взять злопыхатель.

Но он, конечно же, не злопыхатель. Это все его страстность. Он невольно вкладывает страсть во все.

Он не злопыхатель. У него благородная страсть. Она может быть неверно истолкована, но она благородна. Так бы слушал и слушал его, до того любопытные он рассказывает вещи. Я не устаю удивляться.

У него дар представлять людей в истинном свете. Я хочу сказать, когда о них говорит он, их видишь такими, какие они есть в действительности. Диву даюсь, до чего они не такие, какими я их себе представлял.

С самого начала над нами витает некий вопрос или по крайней мере ожидание. Но мы болтаем, нимало не заботясь об этом ожидании или вопросе. Мы болтаем, а он остается, парит в воздухе.