Но вот мы и наверху. Подталкивая и поддерживая один другого, мы наконец взбираемся. От рук здесь больше проку, чем от ног.
По эту сторону нас ждет плато, огражденное отвесными скалами. Оно упрямо шлет свои застывшие волны на безнадежный приступ. Я один из нищенствующих братьев.
Я оборачиваюсь. Удивленным взглядом обозреваю ощетинившиеся пиками пространства, которые тянутся до самого горизонта, И еще дальше. Белые зыбкие ошметки равнины сливаются с этим бледным светящимся горизонтом. Я один из нищенствующих братьев, о которых ничего не следует знать.
Виднеются рассыпанные по плато убогие постройки, кое-где по самую крышу прячущиеся в кактусах, кое-где жмущиеся под бок скале.
Мы останавливаемся, все семеро, в нескольких шагах от кручи, по которой только что вскарабкались, не испытывая никакого желания идти дальше.
Мы разглядываем эту деревню, если только к ней применимо это название. Сгрудившаяся здесь кучка саманных хижин с таким же успехом могла оказаться в любом другом месте. Сгрудившаяся, а может, наоборот, рассеянная, думаю я. И по причинам, не более ясным, чем те, которые обусловили выбор места. Но она тут, перед нашими глазами, эта деревня, или как там еще ее можно обозвать, к которой — я один из нищенствующих братьев — мы мчались с рассвета, стремились уже много дней. В существование которой — если учесть, сколько безжизненного пространства пришлось преодолеть, прежде чем мы ее достигли, — мы верили все меньше и меньше, по мере того как к ней приближались, все более склоняясь к тому, что она существует разве что в воображении нашего друга, в вере нашего брата и в некотором роде повелителя. Хакима Маджара.
Приготовимся в нее войти.
Ничего удивительного — ведь это люди, люди, сотворенные по нашему образу и подобию, решили найти пристанище здесь, в этой богом забытой глуши, где и дикий зверь не нашел бы средств к пропитанию. Но если этим мужчинам — я один из нищенствующих братьев — и женщинам (в предположении, что они здесь есть) было причинено неслыханное зло? Если подобная вещь…
А пока в этом месте, которое считается обитаемым, не заметно ни малейшего движения: не видно даже животного, хотя бы кошки. Деревня, плато, вся местность вокруг упорствуют в своем безмолвии. Они противопоставляют нам молчание, и кажется, будто они стремятся обречь на молчание и нас, замуровать нас в безмолвном времени, уловить ход которого способны были бы они одни.
А может быть, не ход, не течение — стояние. Потому что это будет взорванное время, обманутое ожидание.
Замершие в неподвижности, готовые к появлению призраков — если оттуда что-либо вообще должно появиться, — мы ждем. Призраков, которым ничто, впрочем, не препятствует принять облик живых людей. В таком случае нам отнюдь не помешало бы удостовериться в собственной реальности, убедиться в том, что, придя сюда, ступив на эту землю, мы сами не превратились в духов.
Я один из нищенствующих братьев. Представший перед нами застывший пейзаж с его сдержанностью и неусыпной настороженностью по-прежнему продолжает за нами наблюдать. Преследуя, похоже, одну лишь цель: провозгласить главенство камня, солнца, ветра; ветра с его синкопированными гортанными манипуляциями, с его обрывающимися на полуслове диатрибами, шелестом надкрылий, барабанным гулом; камня — стоячего и лежачего, угловатого и колотого; солнца, нагромождающего перспективу за перспективой смятого света.
Скрывает ли нечто иное, означает ли нечто иное это безраздельное господство солнца, скал и безмолвия?
Доносится юная, свежая песнь. Неукротимая, как любовь и ненависть, она звучит, не иссякая, не прерываясь, но и не усиливаясь. Кажется, будто она зовет нас, и чудится в ней голос этого одиночества и черного света, волнами которого ее омывает полдень.
Мы идем на зов. Пускаемся в путь с засохшей на лицах коркой пота и дорожной пыли. Плато испещрено золотистыми круглыми проплешинами, похожими на рассыпанные монеты на которых здешние жители, должно быть, высеяли несколько буасо[10] ячменя или пшеницы; теперь же все сжато, и осталась лишь рыжина под пламенем неба.
Вся жизнь — во власти этой песни. Мы не сразу решаемся сделать то, что нам надлежит.
Я один из нищенствующих братьев.
Лабан говорит:
Первыми нас встречают невесть откуда повылезшие собаки. Они первыми, припадая к земле, обкладывают нас яростным лаем, полные решимости преградить нам путь.
Только тогда появляются люди. Но навстречу идти не спешат: созерцают нас с того самого места, где остановились. Они не выказывают ни удивления, ни энтузиазма, ни враждебности, ни даже малейшего интереса. Разве что отгоняют пинками собак.
На пороге своих домов показываются две женщины.
— Привет, — говорит Маджар.
Потому что один из мужчин — явно старший по возрасту, хотя и не самый старый, тем более что по его худощавому лицу трудно определить, сколько он прожил на свете, — кивнул. Или сделал движение, которое можно было бы принять за кивок, но о котором трудно было с уверенностью сказать, действительно ли оно предшествовало взмаху ладони, каким он отогнал от лица солнечный жар.
— Да, привет.
Он продолжает наблюдать в свойственной ему манере, то есть как бы и не видя людей в нескольких шагах от себя.
Потом вдруг словно спохватывается, что что-то происходит — а именно то, чему происходить никак бы не следовало.
— И что вам надо?
— Гости, — говорит Хаким Маджар и, не получив ответа, уточняет: — Мы гости.
— Гости, — неопределенно повторяет его собеседник.
— Божьи гости.
Крестьянин остается бесстрастным.
Маджар говорит:
— Гости.
Не повышая голоса, мужчина командует собакам:
— Пошли вон.
Только ли к собакам это обращено?
Поджав хвосты, те отступают немного назад. Один из местных подбирает камень. Я думаю, чтобы использовать его как метательный снаряд. Я думаю: против этих диких зверей. Собаки нехотя разбредаются, не преминув напоследок бросить на нас свирепые взгляды.
— Вы, должно быть, сбились с дороги?
Маджар качает головой.
Крестьянин погружается в раздумье. Нахмурясь, он говорит, словно переспрашивая самого себя:
— Божьи гости?
Потом кивком приглашает Хакима Маджара идти за ним.
Мы трогаемся следом. Шагаем гуськом, стараясь не топтать поля. Поля такие же сухие и голые — запыленные, красные, — что и тропка, по которой мы идем и которая лишь чуть больше утоптана. Но все равно мы стараемся не ступить мимо.
Потом тропка расширяется, охватывая жилища большой петлей, образуя белую, утрамбованную, усеянную камнями площадку. Мы входим в некое подобие двора: такой же утоптанный пятачок земли с изгородью из кактусов-опунций.
Подошедшие вслед за нами феллахи окружают нас.
Доносится запах горящего хвороста. В стенах дома нет иного проема, кроме двери, едва доходящей человеку до плеч: дом наполовину врыт в землю. Мы укрываемся в его тени; воздух насыщен стрекотанием цикад. По-прежнему слышится песнь: доносясь неведомо откуда, она словно бы и не знает, куда лететь дальше.
Подходит женщина с деревянным ведром, с предосторожностями ставит его перед нами.
Мужчина делает знак:
— Пейте.
По рукам ходит эмалированная кружка. Я жадно, с дрожью глотаю эту воду с привкусом глины. Этот привкус смешивается у меня на губах с привкусом теплого дерева, с привкусом всей этой преодоленной нами степи; вода течет в горле, и горло наконец отпускает.
Последний из тех, о ком ничего не следует знать, поднимает ведро к губам, пьет не переводя дыхания. Я принимаюсь насвистывать у него над ухом — так поощряют напиться лошадь.
Хаким тем временем начал объяснять, что он пришел сюда вместе с нами (взмах руки в нашу сторону) не для того, чтобы что-нибудь попросить или дать. Мы пришли с единственным чаянием — разделить ваши тяготы, говорит он, если, конечно, вы, живущие здесь, не будете возражать.
По своему обыкновению он повторяет:
— Разделить ваши тяготы. Спаять узами наши жизни.