Беспорядочно бурлящей толпе, может, и известно, куда я иду. Мне — нет. Я думаю: ограничится ли он одним этим ударом? Вместе с ответом приходит неколебимое убеждение: нет, у этого демона он лишь первый в грядущей цепи. Особенно если это к тому же должно способствовать другим его планам. Когда же следующий? Кто станет его жертвой? Бей, демон, круши!
Я иду, влекомый течением своих мыслей. Внезапно появляется чувство, что за мной уже некоторое время наблюдают, шпионят посреди толпы, Это больше чем догадка: ощущение неприкрытого нападения; только что, когда я огибал Фонтан со львами, оно почти материализовалось. Потом все исчезло, и я перестал из-за этого тревожиться. Но вот все возобновляется. Быть может, у меня вдруг появилась мания преследования? Только этого и не хватало.
Доктору Бершигу я не обмолвился ни словом о своих предположениях — или подозрениях, можно назвать их как угодно; я имею в виду, относительно того, что я считаю планами Камаля Ваэда. Странно, не правда ли? Из опасения, что он рассмеется мне в лицо? Возможно; а может быть, из-за собственных сомнений. Ведь это, надо признать, не лезет ни в какие ворота.
Опять это ощущение буравящего тебя взгляда. Но на этот раз я быстро оборачиваюсь… И не обнаруживаю ничего подозрительного. Тем не менее внимательнее наблюдаю за водоворотом толпы, в свою очередь украдкой вглядываюсь в лица встречных. Я пытаюсь застигнуть — кого? что? Известное или неизвестное? Глупость какая-то. Все это, добавившись к прочему, окончательно погружает меня в нервозность, в озлобленность, в тоску.
Я решаю отключиться от всех внешних раздражителей, равно как и от собственных измышлений, посредством которых мой перевозбужденный мозг пытается… И тут я, кажется, замечаю, что в глубине площади, между прохожими, стараясь не привлечь моего внимания, но и не особенно прячась, проскальзывает фигура человека… Но она уже растворилась в густой толпе, оставив после себя лишь неуловимое впечатление, витающее в безмятежных сумерках.
Я ускоряю шаг, сворачивая в ту сторону, куда, как мне кажется, он нырнул, полный решимости схватить его за шиворот. Прохожу от силы несколько метров, и чей-то взгляд снова падает на меня — горящий, циничный, анонимный. И я по-прежнему не могу определить, откуда он, от кого. Но пусть меня повесят, если этот взгляд не принадлежит человеку, которого я уже встречал, и не один раз, человеку, с которым мне частенько приходилось иметь дело. И я наконец догадываюсь.
Лабан.
Я думаю: это не может быть никто иной. Лабан, ускользнувший от пуль и тюрьмы, которые настигли его товарищей. Лабан, который, не пожелав заговорить со мной, нашел тем не менее способ недвусмысленно заявить мне о себе. Почему он не пришел ко мне? Не доверяет? Нет-нет, этого не может быть. Тогда почему же? Разве что… Но в таком случае что может означать его присутствие в городе? Что это за собой повлечет?
Я напряженно вглядываюсь туда, где он скрылся, но вижу лишь уклончивые сумерки, незаметно спускающиеся на старый город, покидать который, похоже, никак не хочет дневной свет, лаская его своей потускневшей позолотой, цепляясь за дома, деревья, прохожих и отлипая от них лишь в самый последний момент, подобно маске, которая спадает по собственной воле, чтобы явить миру истинный лик вещей — непроглядно черный.
Несколько минут город, задыхающийся, жестикулирующий, остается погруженным во мрак. Потом зажигаются огни. У меня нет никакого желания возвращаться домой.
Лабан говорит:
Из-под маски моего голоса прорывается другой голос, подобный грозной опасности:
«Взгляни на непостижимую землю, за которую ты цеплялся. Ты здесь, но ты и там. Уже много веков ты не имеешь дела с этой другой невозможностью, пригвожденной к центру комнаты дома в городе».
Повелитель охоты; это опять он.
«Что-то другое, что-то новое. Теперь я придаю тебе форму. Ты кровавый полип под солнцем, сверкающая пемза со следами тени. Ты пучишь далекий глаз, и твой взгляд погружается в его твердую материю. Вот как все обстоит на самом деле. Но, может быть, ты видел то, что еще не произошло, может быть, та земля отрыгнула тебя на то время, какое ей требовалось, чтобы показать тебе, что она может сотворить даже с живыми существами, даже с мертвыми предметами, даже со временем, с обстоятельствами, которые ни живы, ни мертвы. Вы собрались вырвать у нее признание, знак благодарности, но это она вырвала его у вас.
Смотри. Сумерки поглощают пространство. Открывают розовую рану. Ты встаешь. Пригнувшись, плетешься по полям. И тотчас от земли поднимается тьма. Сметает все на своем пути. Она останавливается лишь вблизи бледного пламени неба.
А дальше — ничего.
Ты роешься в памяти в поисках того, что помогло бы тебе воссоздать образ. Этот образ должен был быть почти тобою. А может, это ты должен был быть почти им или его продолжением. Но тебя обременяет нечто серое. Ты не можешь разобрать, что именно. И ничего другого разобрать не можешь тоже. Оно явно ждет, чтобы ты проливал ради него кровь, жертвовал ради него всем, жил только ради него, не шевелясь созерцал его и держался от него в отдалении. Потому что ты тоже не должен был умереть. Потому что ты не мог умереть. Потому что тебе нельзя умереть, ты продолжаешь свой тайный бег по этой земле, а твое астральное тело остается там, устремив взор на того, кто бежит по этой земле. И оно одно об этом ведает.
Под его взглядом между тобой и Хакимом Маджаром нет никакой разницы. И еще дюжина лиц. Но на них не прочесть ничего, никаких чувств, губы сомкнуты, глаза сомкнуты. Подземная река зыбучего песка. Джеллабы, которые не столько служат одеянием, сколько обезличивают. Когда это было?
Одна лишь земля, которая распадается на желтую пыль, на четко очерченные тени, на пучки черной растительности, на грешную поросль, да еще солнце, безучастно низвергающееся сверху, знают это. Надгробное слово ветра и ты, молящий, чтобы не произошло того, что уже произошло. Ты, погруженный в это пропыленное дыхание, безнадежно коленопреклоненный в его пыли, с вбитыми в глаза гвоздями.
Надежда, говоришь ты и жуешь губы, густо усыпанные пылью, кормишься этой пылью. И все стоишь и стоишь на коленях, все льешь и льешь из черных глаз напитанные пылью слезы. Миг, который никогда не должен проходить, прошел. Закрой глаза на великую ночь солнца; вдохни затхлый, едкий запах пыли».
Ваэд говорит:
Жабер гонит вовсю. Лазорево-желтый ураган бьет в капот. Он погружен в дело, это видно по его затылку и плечам, столь же выразительным, как у других лицо. Когда превышается некий предел, он становится спокойным, хладнокровным. Он словно бы включается в более суровый порядок, порядок, который принимает в себя человека лишь в том случае, если он способен проявить подобную же суровость по отношению к самому себе. Он неумолимо отбрасывает назад километр за километром. Но я говорю себе: когда сбегает живой, это еще можно понять. Когда мертвый — нет. Это аномалия. Аномалия, конечно, и в том, что он мертв. Но я знаю, и все, как и я, теперь знают, что Маджар мертв — это свершившийся, установленный, неопровержимый факт. Следовательно, остается только эта аномалия: куда делись его останки?
Жабер везет меня в Алжир, предстоит обсудить это событие. Разумеется, не исчезновение тела Маджара. Об этом там, к счастью, никто не знает. То есть никто не знает, что он сбежал. Судя по всему, во всем городе я один в курсе того, что он сделал. И надо, чтобы на мне эта цепь и прервалась. Чтобы не оказалось других, кто хоть краем уха прослышал бы об этом бегстве. Впрочем, все меры предосторожности приняты. Кого надлежало похоронить, наши ребята уже похоронили, и мне удалось внушить остальным, что и Маджар в их числе. Я позабочусь о том, чтобы все оставались в этом заблуждении.