Нет, я еду просто обсудить все эти события, поговорить о мерах, которые, несмотря на мои доводы, не были своевременно приняты и которые следует принять теперь, когда уже почти поздно. Поздно не только для того, чтобы их принять, но и чтобы их применить, чтобы предотвратить повторение подобных инцидентов; поздно для того, чтобы помешать этой истории разрастись как снежный ком.
Уже какое-то время дорога в нашем полном распоряжении. Нас беспрестанно зовут, бесконечно вбирают в себя огромные просторы земли с иссохшими мускулами и чревом, усеянным колючими растениями, нас поглощает одиночество, населенное лишь отблесками света. Жабер неграмотен. Тем не менее он в некотором роде рыцарь. Тогда я действовал инстинктивно. Теперь я в полной мере осознаю, что поступил правильно. Да, когда сбегает живой, это еще можно понять: чаше всего на это бывает множество причин, даже если тебе совершенно не в чем себя упрекнуть или ты виновен не более большинства людей, не совершивших никаких проступков.
Я думаю: а сам бы я сделал это? И говорю себе: я — нет; и все-таки я бы не судил строго, сделай это кто-нибудь другой. Но мертвый? Странная идея. То, что человек мертв, вовсе не дает ему права воспользоваться этим, чтобы исчезнуть. Я сказал бы даже: дает еще меньше права, чем живому.
Огромные просторы земли, предоставленные буйству света, солнечному жару. Приходиться больше опасаться безобидного с виду покойника, вдруг решившего сбежать, нежели живого, каким бы отъявленным преступником он ни был. В нашем мире такой покойник — это трещина, пролом, сквозь который, как следует ожидать, начнут сочиться гнусность и предательство. Ведь ему ничего не стоит ждать своего часа сколь угодно долго, и то, чего он не успел сделать при жизни, он вполне может успеть сделать после смерти.
Я думаю: жми, Жабер, жми. И гляжу на его затылок, на его плечи. Я не слышал, чтобы когда-нибудь кому-нибудь удалось покрыть это расстояние быстрее, чем он, побить его рекорд. Впадины и скалы. Скалы и впадины. Взгляд бесполезно ощупывает эту заброшенную пустошь. И небо уперлось в нее своим неохватным взглядом. Все эти скалы сменяют одна другую, как стелы, воздвигнутые временем.
Необходимо всеми силами препятствовать появлению трещины. Я говорю себе: а для этого нужно следить за этим мертвецом тщательнее, чем за кем бы то ни было живым в этой стране. Он одурачил меня, но так просто это не сойдет ему с рук. Чтобы противостоять столь опасной личности, надо и самому выглядеть опасным, сделаться неуязвимым.
Марта говорит:
Он пришел снова. Он здесь. Он говорит, не глядя на меня, с таким видом, будто сообщает новость, будто пришел единственно ради этого. Он говорит:
— Наши повсюду, госпожа Марта, достаточно уметь их признать. Они невидимы, но живы и ждут только того, чтобы их признали. Вы сами убедитесь, прав я или нет. В эту минуту Хаким Маджар находится среди них, переодетых и скрывающихся, как они умеют это делать. Он не мертв. Просто невидим. Скрыт среди других лиц. Он нас никогда не покинет!
Он враждебно усмехается, как если бы кто-то позволил себе в этом усомниться и он воспринял это как вызов.
— Достаточно будет признать и его среди прочих, чтобы произошло то, что должно произойти. Чтобы сказать, что все начинается там, где все, как кажется некоторым, кончается. Вы мне не верите? Тогда пойдемте со мной. Вы пойдете со мной, госпожа Марта, ведь так? Сами увидите, найдем мы его или не найдем. Сами увидите, прав я или нет. Он там. Там, где они все.
Не останавливаясь, он продолжает уже тише, почти шепчет:
— Там, где они все прячутся. Где они будут оставаться вне досягаемости до тех пор, пока кому-нибудь не придет в голову их искать, пока их не позовут. Потому что их нужно звать и звать, госпожа Марта; звать еще и еще, знайте это. И вдобавок делая вид, что попал туда, где они есть, совершенно случайно. Конечно, их не проведешь. Они на страже. Они только и делают, что стоят на страже. Они никогда не спят, они не могут спать. Но все-таки нужно пойти туда и позвать. Уж такой у них порядок. Вы зовете вот так, тихонько: «Эй, Хаким; эй, такой-то…» С первого разу они не откликнутся. Это тоже следует знать, и не надо отчаиваться. Напротив, надо проявить настойчивость. И когда они в конце концов убедятся в вашей непоколебимости, то покажутся. Но не раньше.
Он погружается в раздумье.
— Разумеется, их нужно уметь признать, даже когда они предстанут в другом обличье. Уж так полагается. Но в этот миг каждый из нас должен отдать себе отчет в прожитой жизни. Потому что жизни требуется не столько ваше лицо, сколько этот отчет, который воплощает волю к самопожертвованию. Вот зачем они ушли. Чтобы придать своей жизни смысл. И по той же причине они не забывают нас, находясь там, где они есть. Нет, они ушли не для того, чтобы бросить нас одних. Они ждут нас там, ночью и днем, в жару и в холод, они нас никогда не забудут.
Шея его внезапно надламывается. Она больше не препятствует голове уткнуться в колени. Он застывает в этом положении. Я подхожу к нему. Подношу руку к его лицу. Пальцы становятся мокрыми от слез. Я не шевелюсь, оставляю руку на его глазах. По ней текут слезы.
— Мы пойдем, госпожа Марта, так ведь?
Я отвечаю:
— Да, Лабан.
— Я знал, что вы меня поймете.
Я думаю: сжалься, Господи. Это все, о чем я способна думать. Каким бы безумным ни казался мне мой ответ, он меня утешил, пролил мне на душу целительный бальзам.
Лабан резко выпрямляется на стуле. Оборачивается, поднимает голову. От взгляда, который он устремляет на меня поверх плеча, пробирает дрожь. Все же я выдерживаю этот взгляд. Мы молча смотрим друг на друга. Но он вскоре перестает меня видеть, я в этом уверена. Помимо воли, несмотря на всю мою осторожность и рассудительность, меня неудержимо тянет повторить:
— Да, мы пойдем.
Мне самой становится легче от этих слов, и это освобождение идет изнутри. Лабан смотрит на меня так, будто давным-давно не видел. На этот раз я отступаю под его взглядом до стены, прислоняюсь к ней. Чувствую, как пальцы моих босых ног ощупывают плитки пола в поисках опоры.
Он говорит:
— Хаким сказал мне, почему они остаются невидимыми. Они как полог, раскинувшийся над страной, чтобы ее защитить.
Посвятив меня в эту тайну, он круто поворачивается вместе со стулом и выходит из комнаты.
Лабан говорит:
Из-под моего голоса нарастает другой, заглушает мой собственный и говорит, заполняя собой весь мир:
«Я здесь, я, в которого может превратиться каждый. Только прежде где-то что-то должно умереть. Пространство прервется, и наступит тишина, чтобы объявить, кто я такой».
Я думаю: кто может заявить на это свое право?
Я думаю: не здесь; не на рождение и даже не на жизнь, хоть второе и легче первого. Не здесь, где место есть лишь для летящего сквозь время дыхания. Что общего может иметь одно с другим?
Госпожа Марта вперила взгляд мне прямо в глаза, и от этого я перестаю чувствовать руки свои и тело, хотя у меня и нет ощущения, что на меня действительно смотрят.
У нее руки тоже повисли, и теперь я знаю, почему мне не кажется, что на меня смотрят. Напрягши все мышцы, она удерживается от того, чтобы не умереть. Властью, данной мне ее присутствием, я внушаю ей разомкнуть не уста, но глаза, суженные до лазоревой линии, как это делаю я, устремить взгляд не на меня, но, без промедления, в воспоминания, в дни, в призывы, в желания, которые сохранились не в памяти ее, но в крови, в нервах, в костях; которые в ее крови, нервах, костях вызрели.
А другой тем временем продолжает немо грохотать:
«И невесть что еще скрыто в молчаливом солнечном море, в его бликах и тенях, — высохшая кровь, высохший пот. И я, поющий приветствие и приглашение, которые никто не слышит, которые заполняют собою все и которые с таким же успехом могут оказаться прощанием».
Я говорю:
— Кто-то глянул на меня, госпожа Марта. Кто-то нездешний. Он глянул так, словно хотел отложить в меня свои глаза.
Голосом, вышедшим из забытья, она отвечает:
— На меня тоже.
— Скажите же, кто это.
Она взрывается:
— Не знаю!
Выбрасывает дергающиеся руки вперед и отталкивает меня.