Нафисы нет в комнате. Опять! Куда она могла деться? Я начинаю беспокоиться — что за манера! Она бросила детей, которые играют как ни в чем не бывало, словно она здесь, рядом с ними. Они не удостаивают меня даже взглядом. С жестоким безразличием они преспокойно продолжают играть, будто забавляются моим смятением. Что же все это значит? Я расспрашиваю их. Они не знают, где их мама. У соседей? Нет. Какое притворство таит это их невинное выражение, когда они отвечают на мои вопросы. Ладно, пусть возвращаются к своим игрушкам! Я сажусь в уголок. Но тут же вскакиваю.
— Мамиа! Диден! — зову я.
Они перестают играть. Я беру их за руки, и они послушно следуют за мной, не говоря ни слова. Мы выходим на улицу встречать Нафису. Теперь уже совсем стемнело. Я вспоминаю, что она и прежде внезапно и надолго пропадала и еще тогда мне это казалось странным. Забыв о времени, мы — все трое — с нетерпением поджидаем ее. Но мы напрасно таращим глаза, стараясь разглядеть ее, со всех сторон нас окружают только тьма и пустота. Покинутый всеми город! И вдруг в темноте раздается чей-то смех. Неужели это она? Быть того не может! Я решительно хватаю детей и тащу их за собой, мы возвращаемся домой. У Баруди включено радио, доносится голос диктора, которого мы еще не слышали.
На пути меня останавливает что-то ласковое — Нафиса. Сначала я различаю в темноте ее улыбку, потом розу — пылающую розу. Нафиса положила цветок за ухо, и он излучает сияние.
— Ты забыла о времени.
— Нет.
— Как же так не забыла…
Я не спрашиваю ее, где она была. Я на нее не сержусь.
— Я могу возвращаться только в определенные часы.
Говорит она очень серьезно, но по-прежнему ласково улыбается. Я бы понял еще, по крайней мере мог бы понять, если бы не нависшая над нами опасность. Я бы понял, просто мне понадобилось бы время. Прекрасная и желанная, несмотря на все свои превращения, жизнь, вечность — она стоит предо мной, я слышу ее голос, вижу ее глаза, сияние ее розы, и весь мой бред, весь мой мрак улетучивается.
В конце концов я улыбаюсь ей в ответ и говорю себе: болван!
В этот момент по радио начинают петь:
Я включаю свет в комнате, внимательно разглядываю ее: она раскраснелась, смеется, кажется возбужденной. Сущий ребенок! Ребятишки, словно обезумев, кружат вокруг нее. А за стеной по радио снова и снова повторяют все ту же песню, до бесконечности. «Именно теперь мне грозит полное одиночество. Что меня ждет?» — думаю я.
— А как же они? — говорю я, показывая на малышей, которые прыгают и бегают по комнате.
Потом, глядя ей в глаза, добавляю:
— А я?
— За них не бойся. И за себя тоже. Ваша жизнь и завтра будет такой же, как вчера.
Улыбаясь, она, как обычно, поворачивает голову и склоняет ее немного набок. Потом идет прибирать вещи в глубине комнаты. Я внимательно слежу за каждым ее движением и снова обретаю привычное спокойствие, тревога отступает.
Все еще чересчур веселая и оживленная, она начинает готовить нам ужин. Я поддразниваю ее:
— В другой раз я тебя провожу.
— Пожалуй, не захочешь.
Она звонко смеется. Я спрашиваю:
— Почему же?
— Женщине это легче, чем мужчине.
Боится обидеть меня? Я снова чувствую себя таким одиноким, но вида не подаю. Спит она или бодрствует, ей всегда надо быть начеку, таков ее удел. Она заслоняет, спасает меня, сама берет послание из чужих рук. Она никогда не дрогнет, никогда не отступится, никогда ничего не забудет.
Ночь проходит спокойно. На другой день утро такое же ясное, как и накануне. Так мало надо, чтобы вновь вернуть доверие всему городу, вдохнуть в население надежду. Новые сооружения с прежним ожесточением стремятся ввысь и вширь, стучат, свистят, грохочут. Пускай себе. Ириасов что-то не видно. Может, они переселились куда?
Что бы там ни было, мы уже не ждем никаких известий. Да и новостями, в общем-то, перестали интересоваться, как-то уж так само собой получилось: они нам больше не нужны. Еще недавно, сгорая от нетерпения, мы пытались разведать что-то, теперь же на смену этой ненасытной жажде пришло глубокое равнодушие. Минуло время, когда мы набрасывались на газетные киоски, собирались вокруг радиоприемника, шепотом передавали друг другу всевозможные слухи, с жадностью ловили их. Помню, как я сломя голову бегал по улицам в поисках самой ничтожной малости, хотелось хоть что-то разузнать. Бедняга! Я забыл… да что говорить, все мы забыли о своем достоинстве, гоняясь за слухами.
Теперь настала пора великого покоя. Под лучами осеннего солнца город, который всегда был не чем иным, как громадным муравейником, некрасивым и неопрятным, впервые за долгое время обретает особую красоту, красоту покинутых, мертвых селений — они продолжают шествовать во времени, но уже недосягаемы ни для кого. Я хожу по улицам и всюду испытываю одно и то же чувство. Дыхание вечности коснулось всего вокруг, и каждое мгновение кажется единственным, неповторимым, словно оно оторвалось от времени или станет последним в этой жизни. Страхи, которые внушала мне Нафиса, муки, на которые она меня обрекала, все это за последнее время тоже претерпело изменения, впрочем, не только я — весь мир изменился. Найдутся ли такие, кто все еще не понимает этого? Не думаю. Я ее больше ни о чем не спрашиваю; уходит она или приходит, я стараюсь не смотреть на нее и думать о чем-нибудь другом. Эта победа над самим собой далась мне с большим трудом.
Дни идут монотонно и однообразно, не нарушая раз и навсегда установленный порядок нашего существования. Возвращаясь, Нафиса смотрит на меня непроницаемым, ласковым взглядом и со щемящей радостью слушает рассказы ребятишек. Я сразу же становлюсь спокойным и веселым.
Вчера вечером впервые за долгое время вновь появились ириасы, и я снова принялся за свои наблюдения. Но, едва начав изучать первых, попавших в поле моего зрения, я с недоумением обнаружил обезоруживающий ультиматум — то было требование безоговорочной капитуляции нашего города. Ладно бы только обезоруживающий, главное-то заключалось в том, что послание это не было предназначено никому. Никому — это значит ни властям, ни народу, ибо никто из них не в состоянии был ни получить, ни тем более расшифровать его. А стало быть, и не мне, ведь изучал-то я их повадки просто от нечего делать. Что же заставило их взять на себя миссию доставить это предписание, которое заведомо не могло достигнуть своей цели, что послужило тому причиной? Необдуманность или презрение? Я склонен был остановиться на втором предположении. Чего другого можно ожидать от ириасов, какой учтивости? Но что же мне теперь делать? Предупредить население, соседей? А если кто-нибудь догадается спросить меня, откуда, из каких источников я получил эти сведения, что я тогда отвечу? Ну, а если предположить, что мое сообщение воспримут всерьез, не слишком ли рискованно будоражить юрод, раскрыв тайну моих исследований, ведь это вполне может обернуться против меня? И в самом деле, кто дал мне разрешение заниматься такого рода исследованиями? Никто! Я занялся ими по собственному усмотрению, втайне от всех. Так могу ли я теперь обнародовать это, сообщив подобную вещь?
Эти и еще множество других вопросов не давали мне покоя всю ночь, мучили меня до такой степени, что порою мне казалось, будто я теряю рассудок.
Сегодня утром я принял решение не говорить об этом никому ни слова:
во-первых, потому что никто не знает о моих тайных наблюдениях и, следовательно, у меня ни перед кем нет обязательств;
во-вторых, потому что посланию этому надлежит остаться непонятым, вернее, городу и не было никакого послания, ибо город никоим образом не был подготовлен к тому, чтобы получить его таким образом, и даже не подозревал о подобной возможности;