В ослепительных лучах полуденного солнца слова расщепились, улетучились. Я вошел в нашу комнату, тень, прижавшись грудью к стенам, отодвинула их далеко-далеко. Я был свободен благодаря щели, сквозь которую проглядывало море, и смог услышать такие слова:
— Я здесь, здесь.
Это были даже и не слова, а едва уловимый шепот, вместе с ним проник и долго не исчезал запах морских водорослей и соли.
Нафиса осталась с соседками во дворе, я же ходил из угла в угол, сам не зная, что толкает меня на это. Избыток света, который я все еще носил в себе, дурманил меня, и я никак не мог привыкнуть к морской глубине этой комнаты. Ребятишки, верно, играли на улице. Я весь дрожал, горел как в лихорадке, и это мешало мне думать.
В комнату вошла Нафиса, лицо ее сияло.
— Ты был там в момент взрыва?
Я не сумею выразить чувства, охватившего меня, когда она спросила об этом. Что она надеялась услышать в ответ? И снова зазвучала мелодия, едва уловимая, вроде запаха морских водорослей и соли, который я вдыхал. Утешь меня, раствори мою тень…
— Это произошло в двух шагах от меня. Я был в Суикве.
Дрогнувший голос выдал меня. Как объяснить ей, дать понять, что испытываешь в такие вот минуты?
— И что же?
— Как видишь, я здесь.
А во дворе тем временем небо, великолепное небо начало рваться в клочья, слышалась болтовня соседок. Еще не пришло время вернуться к древнему обычаю выражения страстей. Меня раздражало то, что я не в силах был поведать о муках, которые мне довелось пережить. А перепуганная Нафиса с интересом спрашивала:
— Как это произошло?
— Ступай спроси у жены сапожника. Чего тебе еще надо?
Я тут же раскаялся в своих словах: каким тоном я их произнес? Нафиса потупила голову.
Я коротко рассказал ей о событиях, свидетелем которых был. Видно, любая женщина и впрямь предпочитает все узнавать от мужа, даже то, что ей и без него известно. Вот и Нафиса — делала вид, будто ничего не знает. Такое поведение вполне понятно, и все-таки тяжесть легла мне на сердце. В ожидании обеда я попробовал прилечь на баранью шкуру, брошенную на пол. Глаза я прикрыл рукой, а Нафиса, замотав волосы вокруг талии, ходила босая по гроту, не нарушая покоя воды, тайком явившей свой лик. Я представлял ее себе укутанной в эти длинные черные волосы, пропитанные морской влагой и оттенявшие ее белизну. Исходившее от нее сияние — утешь меня, раствори мою тень… — казалось еще ярче в исступленном полуденном свете. Земля, лишенная тени, гудела, раскачивалась. Откуда-то издалека доносился рокот моря, просыпались оливковые деревья. Земля вновь погружалась в извечное молчание.
А день шагал вперед меж небесных колонн.
Терпкие запахи с их жгучей горечью наполнили воздух, которым я дышал, мне снились смоковницы, разбрасывающие свои семена в дальней дали. Забыв обо всем, я погрузился в неодолимую дремоту. Никогда еще мной не овладевала такая полная отрешенность; я не испытывал ничего; страдание, стихнув, стало неуловимой мелодией, растворившейся в ослепительной вспышке.
«Я умер».
Слова эти были подобны шепоту бегущей воды: вот она, моя тайна. Кто займет мое место, когда меня не будет, кто оросит землю, когда ей останется уповать лишь на безысходный мрак опустошения?
Резкое хлопанье крыльев, крики напомнили о существовании ириасов, и я увидел свое лицо: кровь и пот, смешавшись, стекали по нему блестящей струйкой. С трудом приоткрыв один глаз, я моргнул. Попробовал открыть другой: мне почудилось, будто огненный дождь обрушился на меня. Из глазницы, свертываясь, сочилась кровь, веки слипались, глаз был вырван. Протяжный вздох вырвался из моей груди, и я погрузился в сон.
Послышался пронзительный щебет, я очнулся. Взглянув на вершины скал, я увидел все то же волнующееся море оливковых деревьев, сбегающих по склонам и затопляющих долину. Щебет становился все громче. Из последних, сил я попытался открыть единственный оставшийся у меня глаз и стал вглядываться вдаль. Стая ириасов трепыхалась средь языков пламени, почти сливаясь с ними, так что их трудно было отличить. В эту минуту крылья, пришпиленные к какой-то точке в пространстве, оторвались, сделали большой круг и, вернувшись на прежнее место, застыли недвижно. Ириасы внезапно присмирели, и большинство из них, как только угасло пламя, исчезло совсем.
Чудовищная усталость навалилась на меня, и я снова погрузился в сон. Однако песня, пронзая меня насквозь, не давала мне покоя. Я хотел было приподняться, встать на колени, позвать на помощь, но так и остался пригвожденным к полу, без сил и почти бездыханный. Из век моих все еще сочилась кровь, на губах застыли ее сгустки, сплошные раны, гнилостно вздувшись, покрывали мое тело, и мухи, а может, ириасы, которых я принимал за мух, с жадностью кружили надо мной. В полях, в раскаленном воздухе, танцевала одинокая женщина, ее пылкий танец завораживал меня. Я чувствовал себя беззащитным пред исходившим от нее сиянием.
Потом я куда-то плыл, взбирался ввысь, весь во власти пламени. Обретаясь между небом и землей, женщина манила меня все выше и выше, дальше я ничего не помнил. Я скатился вниз, влекомый неземными силами.
— Я принесу мейду[1] и позову ребятишек, — молвила Нафиса.
Мне чудились голоса, доносившиеся с разных сторон, чьи-то разговоры, восклицания — речь шла обо мне. И снова воцарилось глубокое молчание. Но было ясно, что и молчат тоже обо мне. Неуверенность, тревога овладели мной. Что же я такого сделал?
Я попросил Нафису открыть мне глаза, она сделала это с присущей ей нежностью.
— А дети?
— Они играют на улице.
Тишину комнаты, пробитой в толще базальта, нарушало лишь шарканье ее босых ног. Я вспомнил о взрыве, о том типе, о бегущих мужчинах и женщинах, о спировирах. Да полно, было ли все это?
— Обедать скоро будем?
Есть мне не очень хотелось.
— Через несколько минут.
Голос Нафисы обладал даром утешать меня, успокаивать, словно прозрачная гладь воды.
— Я принесу мейду и позову ребятишек, — пропела она.
Вода колыхалась в гроте тихо и ласково.
Когда-нибудь я поведаю об истинной роли моря, все, что я говорил до сих пор, — это такая малость. Самое главное еще предстоит сказать! Если бы наш мир возник из застывшего потока бетона, он не сотворил бы себе такого хрупкого заслона, как эта вода, не сотворил бы нас. В свое время я ощущал благоволение моря, но когда оно накатывало, глухо рокоча, я предчувствовал, что в глубине его таится и нечто другое, чего я не понимал. Ах, если бы не эта кровавая заноза, застрявшая в моем мозгу! Главное — любить море, в нем столько доброты… Вся моя жизнь была сплошной ошибкой или несчастьем, впрочем, по сути это одно и то же: я никогда не умел любить того, кто любит меня. Еще когда я жил в родительском доме, мы привыкли говорить друг другу лишь те слова, которые были необходимы в нашем повседневном обиходе. (Будь мы друг другу чужие, мы наверняка употребляли бы гораздо больше слов.) Мы все время боялись выдать себя, открыть душу. И чтобы не подвергать себя такому испытанию, мы держались несколько отчужденно, не вмешиваясь в жизнь близких нам людей. Один лишь отец составлял, разумеется, исключение, верша над нами свой ежедневный суд. Я так и вижу его сидящим с веером в руках на террасе, выходившей во двор, оттуда он управлял всеми домашними. Места на террасе было много, хватило бы для большой компании, но он один царил там. Я играл неподалеку от него, то есть, иными словами, не сходя с места и не привлекая к себе внимания, играл в дружбу с приятелями. Наигравшись вдоволь, я мог присоединиться к женщинам. Иногда мне разрешалось подниматься на верхнюю террасу. Там мне дышалось привольнее всего. Вид полей, залитых солнцем и убегавших куда-то в бесконечность, приводил меня в неистовый восторг. От соприкосновения с неведомой далью небо как будто струилось. Дикие каштаны отбрасывали тень на зубчатые стены с башенками и амбразурами, на окружную дорогу и наш дом, выстроенный на развалинах полуразрушенного замка. В неподвижно застывшем воздухе благоухало зеленью. Непрестанно сновали работники фермы. Я подолгу следил за каждым их движением, стараясь не думать о битвах, которые разыгрывались в свое время возле этих стен. Затем надо было спускаться вниз. И тогда мне открывался ночной мир просторных залов. Если бы они вели в подводные гроты! Но нет, по старинным коридорам я углублялся в какое-то подземелье. Там дремала тишина, казалось, она сочится отовсюду. В первый раз, как я это заметил, у меня было такое чувство, будто жилище наше покрыто огромным слоем черной, застывшей нефти. Одному ли мне это было известно? Особенно это чувствовалось по вечерам, когда весь дом погружался в молчание. Укрывшись в свою комнату, я запирался и пел без конца. Песня, которая как бы сама собой неизменно слетала с моих губ, напоминала старинную колыбельную, там были такие слова: Утешь меня, раствори мою тень… Дальше я слов не помню, помню только, что мне хотелось от этого плакать, но я не плакал.