— Ох, ох…
— Осторожно, ребята. Клади его сюда.
— Ох, ох, ох…
— Говорю, осторожно. Чего встали, будто… Посторонись!
— Хватит! Сволочь наш боженька.
— А люди?
— Скоты!
— Ох, ох…
— Одно на одно, значит, получается…
— Ну и что? Чему тут удивляться? Не пойму я тебя, Лукан.
При этих словах поручик Кляко невольно улыбнулся. Жив Лукан. А ему-то что до этого? Правда, они земляки. Но какое это имеет значение? Должно быть, для него Лукан — это частица родного края. А в такую проклятую ночь это очень важно! Если бы Лукана убили, он осиротел бы, и все выглядело бы еще печальнее. А что думает о нем Лукан? Лукан не сентиментален. «Не сентиментален и я, но хотел бы быть таким. Это кратчайший путь к безумию. Создать собственный мир с собственными законами и наплевать на все прочее. Кого бы я взял с собой? Надпоручика Гайнича! Чтобы уморить его. И, разумеется, бабу. Пусть даже некрасивую. Меня отправили бы в тыл, потому что сумасшедшим не место на фронте. Сумасшедшие не воюют! Но все нормальные люди ведут себя здесь, словно сумасшедшие. И сама эта война безумие, но настоящего безумца отсюда гонят прочь. Блестящая логика! Надо будет когда-нибудь вернуться к этой мысли».
— Кто там курит?
— Ну-ну!
Солдаты узнали Кляко по голосу, и один из них проворчал:
— Опять самолеты прилетят и перебьют людей.
Кляко хотел оборвать его, но понял, что при покойниках это будет неуместно.
— Кого убило? — спросил он.
Солдаты вдруг разом заговорили, и поручик Кляко похвалил себя в душе, что пришел сюда. Он прислушивался, не заговорит ли Лукан. Но голоса Лукана не было слышно, и потому Кляко стало грустно. Убило троих. Колесара ранило в ноги. Он лежит на повозке на груде батарейского имущества и стонет.
— Ох, ох…
— Слышите? Это он.
— Тяжело ранен?
— Откуда мне знать? При нем Лапидух и лошадиный батька, то есть — пан фельдфебель Чилина.
— Сняли сапог, а он полон крови.
Это сказал Лукан. И на сурового Лукана подействовала жестокая фронтовая обстановка, он тоже раскис. На войне в трудную минуту солдаты думают, что офицер не такой человек, как все прочие, и может уберечь их от самого страшного. Теперь Кляко уже жалел, что Лукан заговорил, сейчас он был бы рад, если бы тот вообще не отозвался. Он спросил Лукана:
— Ты боишься?
— Почему вы меня спрашиваете?
— Просто спросил.
— Никак я не пойму, пан поручик, чего вы ко мне все придираетесь, что вам надо! Вы сами понимаете, что я не могу сказать вам то, что думаю, и это…
— …а другое меня не интересует. Ты прав, Лукан.
— Чудной вы какой-то, — мягко заметил суровый Лукан, чем обрадовал Кляко.
Суровый парень оказался не таким уж суровым. И поэтому Кляко дружелюбно ответил:
— Все мы чудные. Тебе не кажется?
— Много мне всего кажется. Но я не люблю этих разговоров.
— Проводи меня к убитым.
— Пойдемте.
Лукан отступил, пропустив Кляко в узкий проход между забором и повозкой.
Бомба снесла пристройку позади длинного дома и оставила воронку в саду среди деревьев. Вокруг нее валялись глыбы мерзлой земли. В глубине сада лежали трое убитых, прикрытые плащ-палаткой.
Около них никого не было. За забором чернели поля.
Кляко приподнял плащ-палатку и положил руку туда, где следовало быть плечу. Рука попала в липкую жижу.
— В лепешку! — сказал он, прикрывая мертвое тело. Ему пришел на ум Хальшке. — Надо их похоронить. Здесь есть немецкое кладбище.
— Со швабами?
— Им уже все равно.
— Ну, как сказать!
Лукан произнес эти слова мягким тихим голосом.
Теперь Кляко понял, почему солдаты отнесли убитых так далеко. И он стал пугаться мертвых. От них веяло неизбывной печалью, и Кляко вспомнил о доме. В эту минуту он был уверен, что никогда больше не вернется в Липины. Ему представилась плакучая ива перед липинской школой. Там он родился, там вырос. Ива была густая, ветви ее свисали до самой земли. И вправду она была густая, и вправду ветви ее низко свисали, хоть и не до самой земли.