— «Так, так, так, они сеяли мак…» — Майор восторженно хлопает в ладоши. — Вот так-то, мой милый. Бельгийцы и голландцы — это подлинные немцы, наши соплеменники, а ты — пират из Каппельна.
— Да здравствует Каппельн, мой родной город!
— Да здравствует великий Мекленбург! Выпьем за его блестящее будущее, господа!
Майор встает, желая чокнуться с Кляко. Рука у майора дрожит, расплескивая коньяк.
— Благодарю вас, господа. С меня хватит. — Лед в груди Кляко растаял, ему стало жарко.
— Пейте, пейте! Как вы смеете отказываться! — взревел обер-лейтенант Виттнер.
— Тихо! Не оскорбляйте моего гостя. Если хватит, значит, хватит. Вы доставили мне большое удовольствие, хек-хек! До свидания, волшебные стрелки, хек-хек!
— Хек-хек!
Виттнер вытирает слезы.
Кляко вышел вслед за Гайничем.
У двери его начало рвать. Немецкий часовой отвернулся. А майор фон Маллов глядит из-за стола, хлопает в ладоши и кричит как полоумный:
— Ба-ба, ба-ба, ба-ба…
Гайнич почти трезв. Он заметил, что штанина у Кляко на колене разорвана и стянута медной проволокой.
РАЗДЕЛЕННЫЙ ГОРОД
В Правно о Яне Мюних знали только, что этой высокой рыжеватой девушке около двадцати лет и что она превосходно вяжет на ручной машине чулки и свитеры. Раз в две недели они с матерью выходили из дому, неся в белых узелках свой товар, и отправлялись продавать его по окрестным деревням. Домой они возвращались среди дня или под вечер.
Но в эту зиму торговля вразнос пришла в упадок. Жена Киршнера, председательница Frauenschaft[43], энергично занимавшаяся Winterhilfe[44], вместе с членами этой дамской организации завалила мастерскую Мюнихов заказами. Яна целыми днями сидела за машиной и вязала, ее брат работал на второй машине, а по ночам еще красил и сушил мотки вискозной пряжи, развешивая ее на шестах в комнате столько, что нельзя было пройти. Старуха Мюних сшивала связанное, вела в тетрадке учет, а также готовила обед, стирала, обшивала семью и убирала в доме.
Старый Мюних занимал в доме унизительное положение. Он был никто. Единственное, чем он мог похвастать — это тем, что он точно помнил, с каких пор попал в такое положение.
— С тех пор, товарищи, как моя старая ведьма организовала капиталистическое производство.
Он имел в виду свою жену.
Мюних презирал заведенные теперь порядки в доме, грохочущие машины, разноцветную пряжу на шестах. Когда ему приходилось подлезать под эти пестрые гирлянды, он отваживался на слабый протест:
— Когда-нибудь я все это вышвырну, сожгу этот хлам, честное слово, так и будет! Сгорит в два счета, ведь все из дерева. Дьяволы! Все вы дьяволы! Убирайтесь в преисподнюю!
— Посмотрела бы я! Только попробуй! Повторяю: попробуй — своих не узнаешь! Старый черт!
— Сама ты чертовка!
И старый Мюних предпочитал удалиться.
Дома он ни к чему не прикасался, всю зиму ждал весны, радовался, что скоро она придет и он пустится странствовать по белу свету, будет работать. Ведь «инженеры-архитекторы» всюду требуются. Весна приближалась. Шел уже февраль. Переждать еще март, а в апреле все правненские мастера разбредутся кто куда. Уйдет и он. Близость весны придавала Мюниху смелости. Он цеплялся ко всем в доме, задирался.
— Недолго вам меня терзать! Буржуи! Бедноту грабить — вон что затеяли!
— Какую бедноту? На разных барынек работаем, пусть платят! Это же Winterhilfe, пустомеля!
Мюних не знал, что возразить, но по этому поводу не горевал. «Этот-то месяц я уж перетерплю, хоть бы и на острие иглы сидеть пришлось», — утешал он себя, отправляясь посмотреть, что делается на свете да каково там людям живется-можется. На улице он попадал в объятия такого же, как он, «инженера-архитектора», и они уже толковали о политике. Вечер заставал их у Домина, где они сидели до ночи. Расходились в полночь, когда Домин выгонял их вон.
Два раза в месяц Мюних позволял себе выпить пять кружек и, будучи немцем, точно соблюдал и срок и количество. От пива ноги у него иной раз подкашивались, а иной раз и нет. Не подкашивались они в те дни, когда жена кормила его обедом.
— Возьми в духовке. Лопай! И тарелку с ложкой не забудь помыть! Кому ж еще мыть? Мне некогда.
— Только для эксплуатации время есть, — бормотал он, но съедал обед, и ноги его от пяти кружек не подкашивались. Его тянуло, подмывало выпить и шестую, но он справлялся с соблазном. И не мог удержаться, чтобы не похвастать на весь трактир: