— Страшно там сейчас, — подчеркивая слова, громко вступил Кавторин. — Очень страшно, скажу. Льется кровь, рвутся мины. Ко мне на балкон упал весь иззубренный осколок снаряда. Я выскочил, потрогал — еще горячий. Сейчас на письменном столе лежит, как память…
— Ах, страшно? — процедил Балоян сквозь зубы, презрительно умехаясь. — Это мне ты говоришь? Я-то знаю, что такое страшно. «Тигра» прямой наводкой за триста метров бил? Не-е… А я бил. Пять штук в одном бою. Ночь, луна, а они на нас… И никакого приварка не имел. А ты небось обратно туда рвешься. Денежки, валюта, шмотки. Оттуда тебя, паразит, и за волосы не вытянуть. Дерьмо ты, писателя корчишь, какой ты писатель? Ты дерьмо, и я обыкновенное дерьмо. Приходится признать, се ля ви…
Кавторин побледнел слегка, но не возражал, продолжал несколько рассеянно улыбаться, снисходительно показывая тем, что вот мужлан так скоро напился, потерял контроль, а он, Кавторин, вынужден все выслушивать и терпеть, потому что воспитанный человек. А Балоян догадывался, что Кавторину что-то позарез нужно от него, и издевался, ненавидя и презирая, изливал всю желчь, хотя в глубине души сознавал, что от Кавторина не отвяжешься, все равно придется помогать ему, проталкивать, выдвигать. Такая неотвязная бестия, в игольное ушко влезет. И потому куражился член коллегии, уже басил на всю гостиную, и даже бронзовый дог в кабинете хозяина вздрагивал и тосковал от тревоги и одиночества.
— По-настоящему-то страшно, когда вот… — Балоян приставил обкуренный указательный палец к виску. — Тогда страшно. — Он снова налил из хрустального штофа и торопливо выпил, не закусывая; при этом он как-то брезгливо, оттопыривая нижнюю губу, оглядел пышный стол, как бы все соленья, маринады, балыки, копчености разом сметая в отходы. Что и говорить, член коллегии многое может позволить себе. Журналист Кавторин смотрел будто в никуда с золотым дрожанием в глазах. Он казнился, что своевременно не встал в позу, он уже забыл, зачем явился в дом Чегодаевых, обида мутно теснилась в душе. Что-то выкрикивал член коллегии, и постепенно его напористый голос овладел Кавториным; в памяти всплыла супруга с ее наставлениями и все жизненные обстоятельства. — Однажды история такая, ха-ха. Не шутка, не-е. Война не шутит, там все всерьез. Паф — и ваших нету. Я еще салага, мне семнадцать лет, из учебного прибыл. Нас в караул. Глядели в поле, глядели, жрать охота — и закимарили, заснули то бишь. Со мной дядька был из пожилых, его начальство уважало. Подкрались проверяющие, затворы из винтовок вынули, повели под конвоем. Расстрел угрожал, хлопнуть хотели, тогда разговор короткий был. Но старика уважали, его и пожалели. Командир роты говорит, мол, отец, встань на колени перед всеми, мы тебя и простим. Тот встал на колени и говорит, дескать, простите, братцы, черт попутал. Ну, я вижу, что мне-то хана, и тоже скорей в ноги. — Балоян рассмеялся, довольный собою. Что и говорить, в этом человеке был напор, некая искренность, которая и заворожила всех. Всякий ли из сидящих в застолье решился бы вспомнить о себе подобное, роняющее в глазах?
— Ну и как, ничего?
— Пару раз в особый отдел таскали. Но обошлось. Иначе бы не сидел с вами…
Кавторин рассеянно косил на запад и восток сразу и снисходительно улыбался, дескать, сами видите, с каким человеком имеем дело. Его шевелюра, на темени заметно поредевшая, пылала, и лицо, обрызганное размытыми веснушками, повлажнело. Член коллегии прилюдно обозвал, почти унизил, но пьеса-то на столе с каждым днем тускнеет: надобно так выпутаться из глупейшего положения, чтобы и себя не уронить, и Балояну не дать повода для гнева. Анекдотец бы, право, подпустить сейчас, есть прелестнейший, но рано пока, народ не поспел.
— Товарищи, тост поднят, а никто не выпил! — воскликнул Кавторин, осуждающе покачал головою. — Тост за счастливые камни, приходящие и покидающие нас. Анна Дмитриевна, мужественная женщина, его надо поместить в золотую оправу. Позвольте, у меня есть мастер!
— Пошляк, невыносимый пошляк, — пробормотал Воронов, ни к кому не обращаясь. — Надо измерить его биополе.
Чегодаев сходил в кабинет, горделиво, будто только что наградили, вернулся к гостям со спичечным коробком, потряхивая его, обошел застолье, хромовые туфли его поскрипывали, словно под ногами был январский морозный снег. «Чудо природы! — провозгласил Чегодаев, добыл из хранилища известковый продукт утробы и показал всем на ладони, как представляют бриллиант в двадцать каратов. — Да минует всякого подобная драгоценность. Не к столу будь сказано». — «Пустите по рукам, Михаил Борисович, дайте полюбоваться», — энергично подхватил Кралин. Бурнашов спросил соседа: «У нас что, симпозиум урологов?» Воронов пожал плечами и пробормотал едва слышно: «Надо измерить его биополе». К кому относились последние слова, Бурнашов выяснить не успел, раздалось долгожданное коленце механического соловья, и Аннушка кинулась в прихожую. В ее отсутствие все торопливо выпили и принялись закусывать: черная икра и рыбьи балыки скоро привели общее биополе в норму. Изрядно подвыпивший Балоян вдруг поднялся над застольем, сутулясь и слегка раскачиваясь: наверное, он сочинял спич. «Лихо живешь, Чегодаев, — выдавил он, словно наместник бога на земле, презрительно отвесив нижнюю губу. — В стране туго с мясом, а ты, гляжу, лихо живешь. — Он жирно намазал икрою два куска, сложил бутербродом, укутал в льняную салфеточку с вышитыми углами и сунул в карман. — Жене гостинцев, с барского стола…» — «Саня, где ты нашел барина? — сухо рассмеялся Чегодаев, и лоб его собрался в гармошку. — Все своим горбом заработано, серым веществом». Он постучал себя по голове. Балоян икнул и тяжело плюхнулся на стул. Чегодаев тоскливо подумал: «Господи, и зачем позвал его? Так и знал, что этим все кончится». Он торопливо сунул спичечный коробок с взращенным камнем в карман.
Но веселье лишь начиналось…
Писатель Л. с сожалением проводил взглядом коробок, исчезнувший в кармане серого с искрою английского костюма, и вдруг представил дальнейшие похождения известкового камня, как он превращается в некое существо и, обосновавшись тайно в чегодаевской квартире, начинает руководить всею жизнью. Но старо, подобных сюжетов была уйма, с грустью подумал, разглядывая застолье, ведь в каждом из сидящих в темноте черев созревал подобный камень. «Нет веры вымыслам чудесным, рассудок все опустошил», — прошептал он.
Бурнашов после выходки Балояна вдруг ожил и захотел с ним чокнуться рюмками. Не слизняк, характер, а характеры всегда после первой оторопи, осуждения и кривых ухмылок вызывают невольно тайную зависть и уважение…
Но тут появились давножданные гости — сам Егоров с ассистентом. Егоров шагал стремительно, и черные до плеч волосы развевались двумя крылами. Про Егорова ходили легенды, и потому все сразу воззрились на него. Рассказывают, что недавно пропал мафиози с бумажной фабрики, наворовавший семьсот тысяч. Обычно ужасно скупой, он, вдруг почуяв опасность, заявился к бывшей жене, принес два кольца с бриллиантами за тридцать тысяч и велел продать хотя бы за двадцать. Денег в наличности не держал, все превращал в драгоценности. И вот пропал в ноябре вместе с машиной. Бывшая жена пришла к Егорову, принесла фотографию. Он обвел фотографию ладонью и сказал, что этот человек болен легкими, у него опущение грыжи, нарушения в печени; еще добавил, что сейчас его нет в живых, он убит в правую височную кость. Потом спросил женщину: у него пальцы были нормальные? Та ответила, что да. А я вижу, сказал Егоров, что все пальцы у него раздроблены…
Такой вот человек явился к Чегодаевым, ну как тут было не обалдеть? Его сопровождал странный болезненный бледный юноша с серыми девичьими глазами и редкой чахлой растительностью, смутно напоминающей будущую бороду. Он был вяловат, с туманной блуждающей улыбкой на лице и влажным пожатием руки. Егоров отрекомендовал его как студента, который постоянно ходит вместе с ним. Юноша поел немного салата, задумчиво уставившись в тарелку, потом Егоров велел своему спутнику удалиться в соседнюю комнату. Аннушка запротестовала, ей стало жаль задумчивого угнетенного мальчика, ей хотелось, чтобы он еще распотчевал вкусной еды, но Егоров скомандовал, дескать, Витя, ты иди, ты меня часто слышишь, и тебе будет скучно возле меня…
Бурнашов после, словно бы случайно, заглянул в бывшую детскую: парень сутулился на кушетке, сдавив виски пальцами. Почуяв посторонний взгляд, он взглянул на Бурнашова, и его трудно было узнать, так сдало, изменилось, поблекло это молодое лицо, сейчас измятое, с потухшими глазами. Когда Бурнашов рассказал Воронову о произведенном впечатлении, тот предположил, что Егоров — вампир, он пьет из этого парня духовную энергию, потому и волочит за собою. Трудно поверить, что это возможно, но тогда зачем принуждать юношу, держать постоянно возле и на некотором расстоянии, обращаясь с ним как с вещью иль рабом, прикованным цепью к невидимой галере; да и сам весь изможденный вид парня, полуобморочная поволока глаз, вялая влажность почти отсутствующего пожатья намекают на какую-то неведомую сложность их отношений. Вроде бы в нынешнем столетии все материализовалось, всему нашли объяснение, всякие рассказы о невидимом живом мире кажутся нелепою причудой бабушек, но вместе с тем в настоящей жизни как никогда присутствует некая двойственная зыбкость чувств, неустойчивость, ритмичное качание их, тяга к слуху, к необычайному, ко всему тому, что не подвластно, на первый взгляд, человечьему уму; и получается, что нынешний земной сожитель не менее язычник, чем его древний пещерный предок. Да, мы твердо уверовали, что земля вращается, но хочется склониться порою к мнению, что она запущена неведомой пращой, а все мы выходцы с иной планеты; да, земля кругла, но порой в глубине души проскальзывает вроде бы дичайшее желание, а не стоит ли матушка наша на трех великаньих китах. Сама сложность движения земли, эта необычайность вечного двигателя, против которого с таким усердием сражался материалист, наталкивает нашу душу на блуждания, совершенно противные здравому рассудку, настраивает психику на двойное зрение. А впрочем…