Писала Нюра на какой-то накладной, где в столбик было красивым почерком завито: мука аржаная — четыре пуд, пороху — две пачки, кастрюля малирована — одна, капканы первого нумера — десять штук — и еще чего-то по хозяйству, что брала когда-то охотница в рыбкоопе еще перед войной.
Старые сиреневые чернила выцвели, и Нюра по ним сажей навела свою огороду, развела писемушко на весь лист.
Потом в деревню стала собираться, задумала родню навестить, а заодно и весточку кинуть в почтовый ящик. В лузан пехнула шесть куропаток: три птицы невестке Анисье да три — золовке Калистве. Подумала, кинь добро назад, оно попереди очутится. Добро-то сделаешь, дак всем сладко, все когда ли помянут мирным словом…
В деревню Питерка заявилась ближе к полудню. Побережник принес с моря мелкую порошу, и Вазица сразу омрачилась ликом, огрузла в сугробы. Война прошла где-то далеко, за тридевять земель отсюда, но деревня так осиротилась, словно мор великий прошел по ней: редкий человек спешил своей дорогой, зябко запахнувшись в пальтюху, и, будто испугавшись простора и вольного воздуха, тут же юркал в избу.
Что и говорить, многих мужиков, почитай что и всех (за малым исключением), подкосил германец, а девки, что постарше, спасаясь от стародевья и голодухи, разъехались по всей России искать счастья и уцелевших погодков, как-то мигом разбежались, покинув вдовых матерей и совсем запустошив родные гнездовья. Они, правда, еще не рушились, даже были приглядны внешне, и ситцевые занавесочки в синий горошек красили подслеповатые оконца: но по тому, как осунулись поветные ворота, а заулок не истоптан лошадиной ногой, и тропка-то завязана сиротски узенькая, на скромную бабью ногу, видно было, что печищан одолевало запустение. Но пока сражалась деревенька, оборонялась от запустения, как могла, словно стыдно было ей перед мужиками, павшими на чужбине, еще оконца глядели без дощатых повязок — крест-накрест — и в главном уличном порядке светился лишь один прогал, заметный пустырь, закиданный снегами.
Здесь когда-то стояла хоромина Федора Креня, огромная изба на два жила с тремя летними горенками поверху. Когда раскулачили Креня, то первое время внизу была сетевязка, а примерно через год перебрался в избу интернат. Нюра помнила этот дом до мельчайшей подробности. Когда Аким вдруг негаданно погиб, свекор Осип Усан увез сноху в свое житье, ведь Нюра, пожалуй, года два была словно бы не в своем уме. Она изо дня в день бездумно ходила сюда, к креневской избе, становилась напротив окон и смотрела стеклянными глазами, тупо распахнув рот. Знакомые бабы проходили мимо, окликивали Нюру, но, погруженная в себя, она не слышала посторонних голосов. Женки жалели Питерку, судачили меж собой: «Вовсе оглупела Нюра. Свезли бы не то куда в малишенный дом. А то и ей не житье, и свекру-то позора одна».
Нюра навязчиво, до туманного кружения в голове вглядывалась в верхние стеколки, где часто показывались детские головенки, и по цвету волос, по неясному пятну лица угадывала, который ее там сын. Ей все мерещилось, что Акимка еще ребенок и посещает школу, чтобы набраться грамоте, а сейчас он вымчит на улицу, к своей мамке, уткнется головенкой в подол, а Нюра будет гладить его непослушный вихор на затылке и томиться от радости. «Пойдем», — скажет она сыну, и, встав на лыжи, они быстро закатятся в просторный, ровно гудящий лес и растворятся в нем.
Нюра так явственно представляла все, что, когда приходила золовка Калиства, чтобы увести горемычную домой, и трогала за рукав, Питерка пугливо вздрагивала и нехотя пробуждалась от сна, покорно шла следом, но еще долго крутила головой, высматривала сына. А однажды, где-то в середине сентября тридцать второго года, деревню разбудил пожар: горел интернат. Дети прыгали со второго этажа в уличную грязь, учитель Ланин бегал вокруг с воспаленным от пожара лицом. Один мальчишка сломал ногу, и учитель унес его на руках в дом Парамона Петенбурга. В нижнем жиле выломали окна, кто-то из смельчаков забрался в избу и вытолкнул на улицу сомлевшую хозяйку Пелагею Креневу, но самого Федора Креня там не нашли.
Пока горело в самой избе и огонь не вымахнул наружу длинным языкатым пламенем, на улице было по-осеннему темно, и только в провалы окон выливался в черные лужи багровый живой свет. Мужики суетились с ведрами и топорами, но больше поглядывали на свои дома, толкая друг друга, пробовали подступиться к жилью и что-то спасти из добра. Но тут старинный сруб вспыхнул свечой, и гудящее пламя завилось в небе, раскидывая головни и искры: сразу стало так светло, что поначалу все ослепли, потом в стороне пронесся нелепый пугающий крик: «Федор по-весил-ся…»
Будто сегодня и случилось все, так явственно представила Нюра Федора Креня, его запрокинутую слегка голову с хмурой усмешкой на костяном лице, напряженные вытянутые ноги, обутые в рыбацкие бродни. Мужик висел в проеме дверей своей баньки лицом к избе. На лице шевелились малиновые отсветы пожара, и оно казалось живым, глаза в темных провалах устрашающе вспучились и пристально разглядывали людей, толпящихся на расстоянии.
Ваня Тяпуев обрезал веревку, и тело сползло на порожек. «У-у, кулацкий потрох», — сказал он громко и ненавидяще.
— И Палагу-то чуть не сожег, — говорили в толпе. — Ведь детишка малая наверху, осподи. Все порушить хотел. — Эти слова пуще всякой агитации воспламенили толпу, она загорячилась, окружая распростертое мертвое тело.
— Че он, че он? — домогалась какая-то бабенка, прискочившая слишком поздно. — Во-во, довели старика. Не снес насилья, во гневе душа не ведает, что руки творят…
— Загунь, — оборвал кто-то. — Палагу-то под замок посадил да сожегчи хотел. Это-то как подвести под хорошее поведение?
Нюра слушала людские речи и не понимала их. Она глядела на желтый костяной череп Креня с налипшими банными листьями, на крохотное его личико и удивлялась, как такой маломощный и невзрачный человек мог выпустить на свет громадного и красивого парня… Еще минутами назад она с больным и надорванным сердцем в груди суетилась меж всеми, кого-то толкала, чего-то тащила и плескала в огонь, глаза ее, расширенные страхом, замечали только спасенных ребятишек. Нюра поочередно хватала их, тискала у груди, нервно оглаживала, пока посторонние руки, наверное, учителя Ланина, не вырывали от нее затисканного, очумевшего от пожара и криков мальчишку.
А сейчас она стояла возле Федора Креня, вернее, возле того, что было когда-то натуристым, диким по нраву человеком, глядела на его костяную голову, заляпанную пеплом и палыми банными листьями, и мучительно соображала что-то, и унимала беспокойство лихорадочной мысли.
Изба догорела и осыпалась золотыми угольями. Только тут заметили люди, что уже светает.
— Нет предела людскому гневу, но есть мера зла и отмщения, которую переступит лишь сатана, — сказал церковный староста Антипа Заозеров и ушел домой. И, оставив караульного выборщика возле пожарища, чтобы уголек случаем не упорхнул на соседнее жилье, разбрелись и остальные, замученно зевая.
Золовка Калиства пробовала увести Нюру, но та, на голову выше родственницы, раза два толкнула молчаливо, и женщина отступилась, ушла обряжаться по хозяйству. Остались еще племянница покойного — Лидка, скуластая безгрудая девчонка, да Ваня Тяпуев. Избач достал где-то грязную рогожу, завернул старика. Он еще не забыл недавнюю милицейскую должность и не знал, как решить: то ли отступиться от кулацкого потроха, то ли по старому служебному положению составить акт, а тело предать земле, ведь гад не гад, но по верху земли не кинешь. Ваня и злился на свое рвение — вон другие-то спят себе, от сна пухнут, а он тут уродуйся, как собака, — но и уйти не мог, вот так просто взять и уйти, завалиться на полати и прикорнуть до третьих петухов. Какая-то человечья пружинка иль совестливость удерживали его возле удавленника, а может, был Ваня просто человеком порядка… Но только он матерился про себя и, размахивая руками, то и дело бегал к дороге и обратно. Все чудилось, что сейчас кто-то явится всевластный и освободит его от мучений.