На Чернобесове все заросло как на собаке, Бурнашова от тюрьмы отстояли, но в предварилке он отсидел, попробовал казенных харчей. Вернулся Бурнашов на свободу тайно и больно уязвленный, что судили не насильника, а его, известного писателя, и тем самым невольно унизили его, а врага возвысили. И сейчас, видя пред собою лик Чернобесова, его немигающие ледяные глаза, Бурнашов начерно набросал картину деревенского допроса, какое бы испытание ожидало Чернобесова еще лет сто тому… «Василенко попросил денег у брата взаймы, но тот пожадился, не дал, мол, больно хорошо на печи лежишь. И Василейко пригрозил, когда, мол, так, то я сам доберусь до денег. Деньги через несколько дней пропали, улики пали на Василейку, но тот упорно отказывался, не брал вины. Тогда крестьяне подвергли Василейку испытанию. Привязали к столбу и начали сечь кнутами, потом заперли в порожний амбар и сутки морили голодом, через сутки опять секли, а после того, затопив избу по-черному, перевязали его вожжами и подтянули в дыму; наконец накормили ветчиной с солеными огурцами и поставили вблизи кружку с водой так, чтобы он не мог дотянуться. Но и это не помогло. Тогда крестьяне подвели Василейку под присягу, принесли икону, цалуй, говорят. И только страх перед присягой, перед клятвою заставил сознаться».
Но Чернобесова присягой не прижмешь, коли он в бога не верует.
Хлопнула входная дверь, раздался зычный властный голос Королишки: «Сам-то где, прибыл?» — «Дождалась», — ответила Лизанька таким жалобным голоском, словно бы навек рассталась: Бурнашов размяк и сразу все простил жене. «Ну и слава богу…» — «Едва дождалась. Не могу без Алеши спать. Все чудится, кто-то бродит по дому, конца краю нет». — «Хозяинушко и ходит. Как не ходить? Дозорит, ба-тюшко. Без дворового хозяина никак нельзя. На годовые праздники я супу наварю, рыбы напеку, складу в посудинку, снесу на сеновал и скажу: „Дворовенький, не погнушайся, пойдем, откушай со мной“. Без дворового никак нельзя. Уйдет он, никакого скота в доме не заведется: придет чужой — весь скот перегрызет». — «А какой он из себя? Хоть бы знать». — «Мохнатенький такой, с рукавицу-мохнатушку. Ко мне, бывало, явится середка ночи и щекотит, баловник. Я ему: ты не балуй, а он только сопит. Иль заберется куда, греховодник, и давай ласкаться. Нынче-то я совсем постарела, дак не ластится». — «Это ж как страшно. Я бы с ума сошла». — «Я, бывало, конюшила. С конюшни-то попадаешь впотьмах, напозоришься, наматеришься хуже мужика. К дому подходишь, а там будто кто спичкой черканул. Сторожит, значит. И легше сразу…»
Сквозь дерево звук хорошо сочится, приобретает какой-то особый таинственный окрас, и разговор доносится будто из другого неведомого мира. Бурнашов подслушивает и не знает того, что довольная улыбка блуждает по отмякшему лицу. Он представляет сейчас и Лизаньку, прижавшуюся к печи, и гостью Королишку: уселась с краю лавки, широко расставив ноги, плат сбился на затылок, вороненые жесткие волосы лежат плотным крылом, и сливовой темени глаза возбужденно ярко блестят. И вдруг Бурнашов напрягся и невольно смутился, будто подслушал запретное. Разговор перешел на бабье. «Лексей-то все куда пропадает, оставляет тебя. Сделал бы он тебе ребенка». — «Ну вы скажете тоже, тетя Поля». — «А что такого? Столько лет живете вместях, как ни посмотришь, все на постели катаетесь, как жеребята. Чего тянете? Себя старите да детей малите».
Бурнашов напряг слух: хотелось знать, как отзовется Лизанька. Но жена ответила уклончиво и вместе с тем шутейно: «Заведи, а после майся. На старости и стакана воды не подаст». — «Да и то, Лизавета. Куда с има? Поживите для себя. Маленькие детки — маленькие бедки; большие детки — большие бедки. Что я от своей-то видела? Да ничего хорошего. Вырастила на свою голову. Только дай-подай. Досталась она мне, ой дорого досталась».
Бурнашов покинул затвор, явился на люди в серых валяных отопках и спортивных штанах. «Я работаю, а вы орете, как в диком лесу», — сказал строго, но отчего-то улыбнулся заискивающе. Королишка всхлопала тяжелыми руками, как глухарка, сразу засобиралась домой, заповскидывалась на лавке, готовая бежать прочь из избы. Но сама косилась на Лизаньку, ждала, когда та примется упрашивать. «Посидите еще. Кто вас дома-то ждет?» — попросила Лиза, и Королишка с победным видом взглянула на хозяина. Бурнашов-то знал повадки Королишки: для манеры покочевряжится, повыхаживается, строя из себя обиженную, потом усядется плотнее на лавке и битых часа два не снимется.
«Ой, вы еще больше поседатели. Как в белую краску окупали», — воскликнула с ехидцею Королишка, от нее пахнуло чесноком и самогонкой: значит, приняла старуха рюмочку. «Линяю… К весне дело». — «Есть такие люди, но все от здоровья. Какое здоровье у мужика, такой и волос. Годами-то вы, Ляксей Федорович, еще не вышли из лет, а видом выказываете как столетний. Стяпан Алексеевич, ему куда за восемьдесят, а он моложе вас. Сымите вы эту бороду, на кой вам шерсть на лице?» — тонко мстила Королишка, роняла Бурнашова в глазах Лизаньки, заставляла ее зорче присмотреться к мужу, давала понять, в какой тугой хомут влезла баба, испортила себе жизнь. Чтобы замять неловкость, тягостное молчание, зависшее в избе, Королишка ловко свела разговор на пробитую колею, снова начала жалобиться на свою сиротскую вдовью жизнь и на здоровье. «Все до одного разу живем, Ляксей. Однажды запекло, зажгло у меня в боку, мочи нет. Приехала в больницу, посмотрели, пощупали, говорят — здорова. А я говорю: какое здоровье, если помираю. Щупайте в левом боку, я забеременела. Говорят, чего ты, бабка. Я говорю — щупайте, там робенок. Да кто тебе его сотворил? А в озере, говорю, купалась, с водой и наплеснула. Ну, стали щупать, где я показала — и нашли опухоль. Скорей на стол, стали резать. Три часа операция. Потом лежу, мне пить не давают, а я не хочу и ести не хочу. А на третий день так хлебца захотелось. Черненького. Хоть караул кричи. Руки закину — достать не могу. Кое-как сползла, меня и обнесло, закружило. Пала, подняться не могу. Пришла сестричка, чего, говорит, не лежится. Я взмолилась: хлебца хочу. Сжалилась, положила маленькую корочку в рот, сосу и чувствую: помирать не хочется. — Королишка неожиданно придвинулась к Бурнашову и туго обняла его ребристое ледащее тельце. — Лизка, отдай ты его на время. Мужика из него сделаю и верну». — «Ой, тетя Поля, скажете тоже».
Бурнашов высвободился от Королишки, задвинулся в дальний угол, осуждающе подумал: «Старуха, а похоть играет. Глаза как темные омута». — «Не съем, испугался. Чего уставился, как волк на дробину? Ишь, седина в бороду, а бес в ребро. Вон какую девку умаслил да и умыкнул. — Королишка словно бы прочитала мысли Бурнашова. — Меня многие хотели, да не всякому далась».
Лизанька все так же стояла, прижавшись к печи, с грустной полуулыбкой прислушиваясь к разговору. Ее близорукие беспомощные глаза словно бы собирались заплакать: туманная поволока отражала сиянье лазоревого неба.
«А я Алешку люблю», — вдруг сказала Лизанька.
«Ну вот, видите! — полушутливо, но с торжественной гордостью объявил Бурнашов, как бы начисто отметая всю словесную канитель. — Лучше, Полина Ивановна, мне сон объясните. Чем козни строить». — «Какие козни! Я век с добром». — «Нынче привиделось мне, будто я играю по-крупному в карты. Мне ужасно везет. Большой кон снял. Хочу деньги забрать, а вместо бумажек — мелочь, целая груда — и все медью. И вдруг деньги куда-то девались, появилась батарея шампанского, дюжины две. Кто-то шепчет: это на выигрыш. Так положено, чтобы получать вином. А я шампанского не терплю, век не пивал. Лизанька сзади меня хохочет. Открыла шампанское и вдруг мне в лицо. Невольно рот открыл и давай пить. Думаю, черт побери, что за прекрасное вино, а я раньше отчего-то не любил его». — «Не к добру, — коротко отрезала Королишка, пожевала губами, словно закусывала рассказанный хмельной сон. — Виниться вам предстоит, Ляксей Федорович. В скором времени какую-то беду переживать».