Всем, ныне плетущимся вокруг Спаса досталось горестного хлёбова по самую завязку: бабы-колотухи бились без мужьев как могли, варагулили сараюшки, хибары, утепляли баньки., чтобы хоть на первое время закрыться крышей, обстраивались долго, и трудно, и мытарно, пока не посетил землю новый мор — уход по городам. И домишки в три окна, едва огореванные в нестерпимой нужде, вдруг опустели разом, как бы неслышный пал прокатился. Был Спас прежде красив обихоженными избами, праздничной гульбою, веселым людом; и вот не воспрянул более, не заматерел, и эти вот избенки, кое-как набранные из тонкомерного ситового лесу, уже скособочились, едва дожидаются смерти своих хозяек. И пожарный сарай почти завалился, зияя черным провалом двери: вместо поливальных машин и инструмента натаскали туда мальчишки ржавых железных коек, всякого тряпья и тут роятся летами, сбежавши от бабок, накуриваются до одури.
Наука не идет впрок. Так кому еще печься о Спасе, как не вдовам-бобылкам. Заслоняются они от грядущей беды иконой, прижав к отрезанной груди.
И вот против каждой усадьбы старушки останавливались по-за гумнами и тянули вразнобой, уже изрядно заморившись: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…»
Вдруг пропустили избу Мизгирева, и та, с горбиком старушонка, напомнила без обиды, дескать, избу Якова позабыли, но Власиха отрезала строго, а за что, за какие ему заслуги «каралесить». Ну, тогда я одна приду и покаралесю, согласилась горбатенькая. Человек все-таки, надо попросить у господа…
Обойдя Спас, старушки скопились на въезде в сельцо, пропели молитву, стали прикладываться к иконе и желать здоровья и благ друг другу. Лизанька смиренно подошла и поцеловала край иконы, а после обошла поклонниц и прислонилась лицом к каждой старушечьей щеке. Власиха отстранила слегка икону и попросила Бурнашова приложиться, но он отказался. «Верую в душе», — сказал Алексей Федорович, не смущаясь, но и без всякого торжества. Ему было жаль поклонниц, скорая картина близкого запустения открылась ему и до боли защемила сердце. Вместо Спаса вдруг встал молодой березник, а в гуще его, в самой сердцевине всеми забытый, одинокий дом Бурнашова, упершийся окнами в наступающий вольный лес. «А ты приложись!» — с железом в голосе повторила Власиха, словно ей не терпелось принять Бурнашова в свою общину и тем самым, как бы связаться единой нерасторжимой цепью. «В душе верую», — вновь отказался Бурнашов. «И то истина, — вмешалась женщина в фетровых ботах. — Душою надо верить, а не кричать. Но чем раньше подойдешь к вере, тем лучше. Раньше надо, спешить надо. Ведь что-то есть такое в мире, чего мы не видим, но оно есть, — воскликнула она с восторгом, и синюшное разбухшее лицо ее зажглось верою. — Вот скажу, муж мой, он не верил и помер. Я говорю: Гриша, слушайся меня, поверь, и все будет хорошо. А он смеялся, мол, кто бога живьем видел. А как повезли его в больничку, встал мой Гриша на холмушке, поклонился деревне, и как чуял, что не вернуться более, заплакал. Каково было ему помирать-то без веры?»
Голову Бурнашова ожгло внезапным холодом; он смутился, поискал глазами Лизаньку. Та стояла в стороне, как бы внезапно отделившись от всех, волосики над высоким лбом пушились прозрачным облачком, а испытующий взгляд не отпускал мужа, проверял его.
«А я нынче помру, — призналась сердечница в фетровых ботах. — И прощайте, милые, прощайте. Пойду за Гришей». — «Помрешь, дак мы тебя отпоем», — нимало не смутясь, ответили поклонницы, почти веря товарке, и, мелко крестясь на милую родину, разбрелись по избам. Отмолили Спас от мора и глада, а там как бог даст. С запада еще заревило, там полнеба облило топленым молоком, а с востока уже надвигалась торжественная предночная темь. И настала на миру та редкая пора тишины, когда умолкает самая желчная и раздраженная душа. Но вдруг по улице едва уловимо подуло хмельным праздничным ветром, и старухи заспешили по улице, завивая юбки. Возле Гришаниной избы вскрикнула и поперхнулась тальянка.
Гришаня сутулился с краю лавки, уронив голову на гармонику, и лениво передвигал мехи. Наверное, уж и лыка не вязал, со сном да с вином боролось уставшее за день тело. Что-то смутно напоминавшее «барыню» иль русскую топотуху отслаивалось из-под непослушных заскорузлых пальцев, больше привыкших к топору, и тут же задремывало на распахе вялой руки. Это прежде десяток гармоник спорил по деревне, взахлеб задорилась гулянка, дробили землю сотни азартных ног, выбивая черный, никогда не зарастающий круг, с шуршанием вздымались юбки, открывая загорелые тугие ноги, и далеко разносили запах хмеля и ядреного здорового пота. И куда все подевалось? Бурнашов в недоумении обвел взглядом Спас, медленно подбираясь к лавке. Где нынче бытует и ярится вековечная душа деревни? Иль рассыпалась, раздробилась в пыль, и уже не собрать, не замесить ее в тугой тестяной ком? Отпелось и отгоревалось — и осталось для Спаса одно лишь ожидание смерти, и молодое семя, развеянное попутным ветром, отлетело куда как далеко. И лишь на крохотном пятачке полузабытой земли, где выпестовался род, на еще живом осколке сельской улицы пробовал встряхнуться из забытья Спас, но тут же и замирал бессило, пугаясь той нехорошей угрюмой тишины, что медленно, но неотвратимо приступала из тряса, от зыбучих приозерных болот, где дурманно и сонно пахнет тиной.
Королишка, обдав Бурнашова чесноком, приотодвинулась, уступила место. Ее вишневые глаза блестели с вызовом на обгорелом до медной краснины ядреном лице; и лишь седые травяные косицы волос, выбившиеся из-под цветного платка, выдавали возраст. Давно во вдовицах, запах любви позабыла, но ярь еще бунтует в теле, и будто бы смехом да шуткой, но разговор постоянно сводит на мужиков. Она тискает кривого Толю, тот скалится, отворачиваясь, сбивает на сторону кепку-восьмиклинку, смалит махру. «Толька, пойдем Ленку сватать, — пристает Королишка. — Ты далеко не ходи, Ленку засватаем, и Марфушка чем не невеста? Может, Коляхину Таньку возьмем? Девок-то, девок. Ты не смотри, что одной восемьдесят четыре, а другой семьдесят шесть. Они боевые, сами на горшок ходят. А может, меня, Толя, засватаешь? Хоть и с одним ты глазом, да не промахнешься. Я вон какая». Королишка шутливо схватила Толину руку, положила к себе на талию. Но мужик оскалился, отворачиваясь, его зеленый глаз смотрел тоскливо, нехорошо: Толя уже сыт праздником, и ему хочется домой, где ждет жена, крохотная рыжая Капа. «Я бы взял, да у тебя чухчень большой», — говорит он. «А может, я рожать собралась. На, пошшупай, слышь, шеволится?» — «Лягушка там шеволится, вот кто». — «Вот те и глупый фофан, кривой черт».
Все засмеялись, оживились, Гришанина голова вспрянула с гармоники: он поначалу тупо оглядел гульбище и вдруг заискрился, расплылся блаженной улыбкой, встряхнул налипшими клочками волос, уже худо напоминающими былой лихой чуб. Гармонь взвизгнула, с Гришаниных губ хрипло, с обрывками скакнула такая забористая припевка, что даже Королишка смутилась, ткнула гармониста в бок: «А ну тебя, дьявол!» Тут появился изрядно захорошевший Чернобесов, в сумерках его лицо казалось белым и неживым. Жена Чернобесова, Дамочка, пританцовывала сбоку бутылками ног, каменно сбитая, почти квадратная, груди гордовато выпирали вперед, и на них можно было удобно приклонять пьяную голову; шестимесячная крутая завивка делала ее похожей на черного барашка. Чернобесов сразу вступил в круг, запел: «А у милки на постели три копейки потерял. Три копейки не беда, зато ребенка сделал я». Чернобесов начальные слова выкрикивал, потом его голос потухал, сходил на нет. Он плясал несуразно, подгибая ноги в коленках, боевой, задиристый, как петух, и тут же подтыкал себя рукою под огузье, словно проверял мужской товарец, на месте ли он. Но такой вот, растяпистый и сонный, он мог плясать часами, с потаенной злостью и всхлипами выкрикивая отчаянно забористые частушки, от которых увядает самое привычное ухо. Чернобесов даже в плясках вел себя так, словно бы обижен кем крепко, и потому вызывающе хорохорится, выставляется, чистит шпоры о землю, трясет побитым морозами гребнем, вызывая на бой, но никому до Чернобесова и дела нет, и оттого, что на мужика все ноль внимания, он еще больше досадует и хмуро ярится и негодует, тем самым вызывая насмешки. Трезвым Чернобесов любит повторять: «Я хозяин. Дом мой, огород тоже мой, и баня моя, и колодец возле бани тоже мой».