Господи! Видали вы когда такое? Примчался к нам Йожо, мальчишка, только что со школьной скамьи, — и, путаясь у взрослых под ногами, все просил:
— Ради бога, дайте же и мне застрелить хоть одного!
Нынче он, конечно, стыдится этого. Не хочет вспоминать.
Когда русские добежали до школы, был уже полдень. Нет, не бойтесь, Герман Кёкк и не думал приказывать стрелять по ним из пулеметов! Этого еще не хватало — он слишком любил себя. Семья учителя спряталась в подвале, а немцы благоразумно бросились улепетывать — через двор, через пчельник, через заборы… Да поздно!
— Еще и здесь сидят! В подвале фрицы!
— Киньте туда гранату!
Можете себе представить, как сидевшие там испугались. Учитель выскочил во двор:
— Что вы! В подвале ни одного немца, там все наши… Гражданские…
Несколько успокоившись, он обвел взглядом свой двор и увидел у забора Германа Кёкка — тот лежал неподвижно, свернувшись в клубок. «Эх, лесничий… Не ходить тебе больше по немецким дубравам, — подумал учитель, — не ухаживать за сосновыми рощами… Нашел ты себе успокоение под такими лесами, каких никогда и не видывал…»
Бой постепенно догорал. Не за кем было гоняться, не в кого стрелять. Кто убежал — наверняка потерял охоту возвращаться. Было у нас несколько пленных — жители окружили их маленькую кучку, поворотили их лицом к пожарищу, крича им с проклятиями:
— Ах вы, гады! Злодеи, мерзавцы! Смотрите, что вы наделали!..
Спрашиваете, что было с остальными? Ах, да, вы запомнили, что немцев было около сотни. Ну, что ж — четвертая часть их рассталась с жизнью. Эти валялись по канавам, возле домов, на шоссе, смерть настигла некоторых на лужайке, у речки.
А про тех, кто был смертельно ранен — лучше и не спрашивайте. Не люблю вспоминать об этом.
Бывают в жизни человека минуты, когда в нем просыпается зверь. Вот и добрый человек, тихий, боязливый, и живет себе смирно, по божьим заповедям — и вдруг разом, в одно какое-нибудь мгновение, все это в нем ломается. Сердечную доброту затопит ядом, из робости родится жестокость, и христианская любовь к ближнему вмиг обратится в яростную ненависть. А все от страха, сударь мой, от эгоистического страха за свое добро. Честный, смелый человек, думающий не только о себе, никогда не переступит границ человеческого достоинства.
Я думаю сейчас о потрясающих сценах, что разыгрывались после боя, когда опасность давно миновала. До сего дня помню двух женщин — бегут по шоссе, тащат санки, а на них — тяжело раненый немец. Они бросили его на санки, как обрубок бревна, кое-как, бессильные руки и ноги волокутся по снегу, а окровавленная голова бьется об лед дороги, подскакивая, как мячик.
— Куда его тащите? — спрашивали люди.
— В штаб! — ответила одна из женщин. — Верещал у меня под окном, слушать противно… Еще, поди, ночью являться будет…
И они побежали дальше, как фурии.
Потом встретился им старый цыган. Перепрыгнув через канаву, он сбежал вниз по дороге к глубокому сугробу, в котором умирал раненый немец.
— А, сволочь! — взревел цыган. — Может, это ты подпалил мою хижину!
И — бац! бац! — колом его по голове…
Вы ждете, поди, что женщины-то эти хоть перекрестятся, да станут уговаривать цыгана смилостивиться над несчастным… Куда там! В ту минуту не было в них ни капли сострадания.
Они еще и подбадривали цыгана:
— Так его! Так!
— Ого! Какие на нем сапоги-то ладные!
Вот на что внимание обратили!
Однако и это беснование — как перед этим битва — постепенно стихало. Люди, оглушенные, ослепленные страстью, начали мало-помалу сознавать, что не совсем еще утратили разум. Стали уже что-то воспринимать! Вернулись к ним зрение, слух…
Как говорится, отвели сердце — и вот, начали они понимать, что бой окончен, все опасности позади, наступают спокойные времена. Конец ужасам войны! Мир!
И только теперь увидели то, на что некогда было смотреть раньше. Услышали то, что тонуло в грохоте битвы.
Ватники! Шинели! Звезды на шапках! Русская речь! Господи, да вот же они, красноармейцы!
— Ну, теперь-то немцы нас не подожгут! — слышались голоса.
— Это точно! И не угонят никого…
Нужно ли рассказывать, как, осознав все это, люди обнимали простых русских парней и усатых мужиков, как целовали их, как провозглашали им славу? Пожалуй, в этом нет надобности.
Даже я, который сросся с оружием, вдруг почувствовал, что с легким сердцем могу отбросить, как ненужную вещь, винтовку, из которой только что стрелял. Как же было не овладеть этому чувству душами тех, кто схватился за оружие только в минуту крайней опасности? Для нас война уже кончилась! Для нас начинался мир! Слышите?!