Выбрать главу

— Специалист! — с уважением сказал председатель приемной комиссии.

Вечером того же дня, после того как я был зачислен в вахтанговское училище, я увидел во дворе нашего дома Леонида Евдокимовича Частухина. Он озабоченно шел куда-то в наглухо застегнутой шинели, туго перепоясанный портупеей, и на боку у него тяжелела кобура с пистолетом.

Форменная фуражка на голове была низко надвинута на глаза, сапоги ступали весомо и громко, длинные полы шинели романтично отлетали в стороны при каждом шаге. Во всей фигуре его ощущалась решительность, смелость, готовность к чему-то нелегкому и серьезному, грозная направленность на какое-то важное для многих людей событие. Он весь был законченным воплощением понятия «исполнение долга», олицетворением непреклонной гражданской совести, живым образом надежной защиты людей и закона от всех нарушений и посягательств, символом верности однажды данной присяги, клятвы, обету.

Я долго смотрел ему вслед. Мне почему-то вспомнился майор Белоконь, его похороны во время войны на Немецком кладбище, первые победные салюты в Москве и наша «потешная» Преображенско-Измайловская школа юных истребителей танков. И какой-то неприятный, тяжелый осадок лег на мое сердце, словно я изменил чему-то высокому и главному, будто я предал что-то единственно необходимое мне в жизни.

И мне вдруг бесконечно стыдно стало за свой сегодняшний успешный «этюд с портсигаром». Восхищенное слово, брошенное Рубеном Симоновым, — «специалист!» — обожгло мое сознание клеймом позора.

А ночью мне приснился сюрреалистический (как сказали бы сейчас) сон. Я, известный и всеми признанный артист, вдохновенно и пламенно играю какую-то воровскую, бандитскую роль на сцене Театра имени Вахтангова, и все зрители (сплошь барыги с Преображенской барахолки) горячо аплодируют мне. И громче всех хлопает «почтенный» клан Крысиных.

Вот они, все «крысики» — и расстрелянные, и живые — сидят в первом ряду в «прохорях» (сапогах с отворотами), в тельняшках, в кепочках-малокозырках, с фальшивыми золотыми фиксами (коронками) на зубах. И Батон, и Кесарь, и Люлютя, и убитый около кладбищенской стены Буфет, и повесившийся Фома, и канувшая в небытие мама Фрося. И даже «Суворов» примостился рядом с ними на откидном месте.

А на совершенно пустой галерке один-одинешенек стоит Леонид Евдокимович Частухин — в туго перепоясанной портупеей шинели, в низко на глаза нахлобученной форменной фуражке. И не хлопает, не аплодирует, а только мрачно, осуждающе смотрит на меня, глубоко засунув руки в карманы шинели.

И уже замелькали где-то в боковых ложах лица Кости и Клавы Сигалаевых и шестерых их рыжих дочерей — Тони, Зины, Ани, Алены, Тамары и Гали. И они тоже не хлопают, не аплодируют, а смотрят на меня неодобрительно и почти враждебно.

Когда-то, давным-давно, в детстве, я (мальчик, подросток, юноша) внимательно и пристально наблюдал за семьей Сигалаевых, интересовался их жизнью, изучал и оценивал ее.

Теперь они наблюдают за мной и оценивают меня.

Театр жизни поменял нас местами — актеры сделались зрителями, и наоборот. Круг земных исканий завершил полный оборот вокруг своей оси.

И все лица на коллективном облике рыжего семейства Сигалаевых нахмурены и сердиты. Они (и, кажется, больше всех Алена) недовольны мной.

…Несколько раз я просыпался и снова засыпал в ту ночь, но сюрреалистический сон не отпускал меня.

Утром я поехал в Театр имени Вахтангова, забрал свои документы и в тот же день отнес их в одно московское военное училище. Правильно или неправильно я поступил — не знаю до сих пор.

Через месяц я был занесен в список личного состава курсантов училища, меня постригли наголо, выдали шинель, сапоги, форменную фуражку, галифе, гимнастерку, портянки…

Сыграла ли во всем этом какую-нибудь роль моя встреча в день поступления в театральное училище с Леонидом Евдокимовичем Частухиным и мой сюрреалистический сон с участием рыжего семейства Сигалаевых — я тоже до самого сегодняшнего дня абсолютно не знаю.

Мне осталось ответить на последний вопрос: понял ли я, пройдя по дорогам своего детства, что же такое была эта война, так неожиданно и круто изменившая когда-то всю мою мальчишескую жизнь?

Какими бы дорогами и путями мы ни шли по жизни, ни один ее вопросительный знак, несмотря на все наши усилия, никогда не распрямляется до конца.

Печальный одиннадцатилетний мальчик смотрит на меня с далекой фотографии сорок первого года, из глубины моего детства, из самого начала войны. (Таких «остановившихся» глаз, такого опрокинутого вовнутрь самого себя взгляда нет ни на одной из моих более поздних, взрослых фотографий.)