На этой родине «звонарь раскачивает сон», беззвучно взывая ко Всевышнему, а «наяву гуляют ордами,/ Глумясь над спящими и мёртвыми…» Последняя метель напоминает погибельную сечу, в которой подчистую ложится засадный снежный полк, а непогода – приход отряда батьки Махно, оборачивающийся отнюдь не шуточным расстрелом.
На этой родине «…Ангелы на покосе/ Точат свои лучи…/ Песенок не поют,/ Мёда на хлеб не мажут./ Лезвия отобьют –/ То-то травы поляжет!» И та же намоленная трава, расстилаемая во храме на Троицу, напоминает: «Трава травой живём, не узнаны,/ Удерживаемы едва/ Зеленокровного родства/ Душеспасительными узами…».
Здесь снова и снова «…кто-то падает крестом/ И осеняет поле/ На три открытых стороны:/ России, вечности, войны…» И матери проводят жизнь «в нищете безвыходной и жалкой,/В неизбывном страхе за детей» и молитве к Богоматери, чей потемневший лик по-прежнему взирает «с холодной лаковой доски». И сам себя ловишь на доселе запретной, а теперь вылезающей из-под спуда мыслишке, и понимаешь, что деваться с подводной лодки некуда:
Но здесь даже сухая серая полынь, «нестерпимо горько» звенящая на обочине той же дороги, передаёт тебе дыхание жизни. И понятно, что «до бела снега догорать» негде, кроме как в России – конкретно во Владимире, что навеял эти строки. И когда, прикрыв глаза от жгучей боли, рассыпаешь хлебные крошки – «кто-то в шорохе крыл» подбирает их все до единой.
Стихи здесь выдыхает сам тёплый воздух, заточённый на скучной окраине, и сама эта окраина звучит окариной, способной извлекать из себя незатейливую, а всё-таки мелодию. Не только нарастающий шум листвы предстаёт взволнованным ошеломляющим монологом, но «на всех немыслимых ветрах» распускаются полотна речи: «Спасти, утешить, оберечь,/ Дать мужества на ополченье…/ И небо – речь, и поле – речь,/ И рек студёные реченья…».