Странно прозвучали эти слова в устах Михо, еще более странным был вздох, вырвавшийся за ними следом. Мы все невольно посмотрели в окно. Небо совершенно очистилось. Кусочек синевы, ограниченный занавеской и лохматой головой Георгия, приковал нас к себе. Действительно, все мы устали.
— Георгий, отодвинься же наконец, — сказал я, — ведь он закрывал нам небо.
Вместо ответа Георгий прижался носом к стеклу.
— Ануша… вроде бы знак подает… Да, так и есть!
Мы вскочили и кинулись к окну. Внизу, на скамейке, под большой акацией, Ануша прижала платок ко лбу. Потом она провела им по губам и принялась его складывать.
Мы бросились по лестнице к черному ходу.
На другой день я узнал, что Анушу арестовали. Сообщил мне это Михо. Он пришел ко мне поздно вечером, когда я уже лег, и постучал в окно, выходившее во двор. Я открыл. Войти он не захотел, сказал шепотом зловещую новость, добавил, что некоторое время встреч не будет, и пропал во мраке, прежде чем я успел произнести хоть слово. В памяти моей остался его лихорадочный шепот и глаза, ставшие какими-то дикими.
Я не стал зажигать лампу, хотя на окне была маскировочная бумага. Я сам плохо понимал, что я делаю. Оделся ощупью, вынул из-под подушки свой плоский браунинг и засунул его в карман пиджака. Тихонько вышел на улицу. Не знаю, куда я собирался идти, я просто вышел, потому что не мог сидеть дома.
Наш квартал спал в объятиях звездной летней ночи. Улочка была пустынна, она притихла и, казалось, вслушивалась в шипение парового котла на маслобойной фабрике поблизости. Трубы других фабрик торчали немые и бездымные — чудовищные зенитные орудия, нацеленные прямо в звездное небо.
Где-то вдали торопливо процокали копыта. Вероятно, по главной улице района. По ночам жандармы избегали окраинных улочек. Копыта цокали на неровной рыси, как будто споря о чем-то. Потом все поглотила теплая тишина. Пар на маслобойне перестал шипеть.
Я поднял лицо к звездам и только теперь осознал весь ужас случившегося. Ануша в полиции! Ануша, медноволосая, нежная девушка с тоненькими руками и веселыми пальчиками, плясавшими по струнам гитары, девушка, которую я любил, — в косматых звериных лапах жандармов! (Такими я представлял себе их лапы, хотя вскоре узнал, что они могут быть и белыми, и пухлыми, как булка, да еще и украшенными золотыми перстнями.) И еще я представил себе, сжимая в кармане браунинг, пальцы Ануши, исколотые и израненные, с вырванными ногтями. И еще — тело Ануши. То, о котором до сих пор никто из нас не смел и подумать, потому что все мы были очень молоды и чисты и потому что Ануша была как все мы, — но теперь я представил себе тело Ануши, распростертое на цементном полу какого-нибудь подвала…
Я готов был выть от ужаса. Словно тяжелые резиновые жгуты сдавили меня всего — и грудь, и руки, и ноги; я стиснул зубы и напряг мышцы, чтобы разорвать их, чтобы сделать хотя бы глоток воздуха. Напряжение росло, мне казалось, что только крик может меня спасти. Жгуты врезались все глубже.
И вдруг раздался глухой выстрел и освободил меня. Выстрелил браунинг в кармане моего пиджака.
Я перепугался до смерти. Если бы в тот момент кто-нибудь подошел и сказал: «Пошли в участок», я пошел бы, даже не подумав о сопротивлении. Но наша улочка продолжала спать. Не скрипнула ни одна дверь, я не услышал человеческого голоса. (В те времена нередко стреляли на улицах, и проявлять любопытство было небезопасно. Одни умирали, другие хотели жить — как во все времена.)
Я отрезвел. Ранен я не был. Вот-вот могли застучать копыта конного патруля, но и патрульным, видно, хотелось жить. Ярость бессилия переплеталась со страхом, но я попытался думать. (Прежде всего, естественно, о себе.) Зачем мне нужно было выходить на улицу? Что делать дальше?.. Спасаться! Родителей я отправил в село, чтобы не тревожиться за них во время бомбежек, а также для того, чтобы развязать себе руки.
Я мог поехать к ним. Но зачем? Кроме Михо, никто из нашей боевой группы не знал, кто я и где живу. И Ануша не знала… Во всей квартире я остался один, наши хозяева тоже эвакуировались. Мне не грозила никакая опасность. Так что же — запереть квартиру и поехать в село? Я стыдился своих мыслей и все же склонялся к такому решению.
Трубы фабрик, брошенных хозяевами и рабочими, равнодушно торчали в безлунном небе. Маслобойня снова начала выпускать пар, и было даже что-то отрадное в этом шипении. Улочка была тиха по-прежнему — даже соседи не проснулись от выстрела. Или благоразумно не захотели проснуться.