— Как видите, ничего страшного, — улыбнулся следователь. — Каких только слухов не распространяют о нашем учреждении, ведь верно? Избиения палками, вырывание ногтей, пытки электричеством… Вы интеллигентный юноша, поймете меня. Такие слухи всегда преувеличены. Хотя, с другой стороны, слухи иногда — лишь часть истины… Хотите сигарету? Нет? Тогда познакомимся. Ваше имя?
Я сказал. Последовали вопросы — где и когда родился, чем занимаются родители, что изучаю в университете. Он ничего не записывал. На столе не было даже блокнота и карандаша. Это помогало мне отвечать непринужденнее.
— Да-а, прекрасно… С каких пор состоите в партии?
Я ожидал услышать нечто подобное, и все-таки ощутил неприятную слабость.
Наклонившись над столом, он посмотрел на меня снизу вверх, доброжелательно подмигнул.
— Между нами не должно быть никаких тайн. Запирательство бесполезно, молодой человек.
Я молчал. Смотрел на массивный сверкающий перстень, и его блеск вызывал у меня ненависть. Перстень очень мне помогал, но следователь не знал этого. Откинувшись назад, он привалился к высокой спинке своего старомодного стула и некоторое время наблюдал за мной с выражением досады на лице. Потом нажал белую кнопку рядом с телефоном.
Я спиной почувствовал, что дверь отворилась. Обернулся. На пороге стояла Ануша.
Я узнал ее сразу же, несмотря на то, что большой грязный платок стягивал ее рот и закрывал половину лица. Узнал по волосам. Синие глаза, глубокие и потухшие, смотрели на меня безучастно. Потом она их отвела в сторону, но они оставались неподвижными.
Значит, это она… Для меня это был удар, мир обрушился. Комната завертелась и закачалась, лицо следователя отодвинулось в какую-то серую, холодную пустоту. Я едва удержался на стуле.
Дверь захлопнулась, Анушу увели.
— Ну, господин хороший, отвечать будешь? С каких пор ее знаешь? Кто вас познакомил? В чем состояли твои обязанности в организации? — орал следователь.
Если бы он помолчал хоть немного, быть может, я и заговорил бы: воля моя была сломлена, я превратился в развалину. Но он поспешил, этот элегантный следователь: чтобы восторжествовать надо мной, у него не хватило выдержки. Его голос снова вернул меня в кабинет. Вернул мне ненависть и страх, и я инстинктивно сжал челюсти.
Наступившая тишина должна была меня прикончить. На меня смотрел следователь. Смотрели и двое полицейских, застывших у двери, — двое здоровенных, упитанных мужиков, которые понимали все. Три пары глаз, вызывавших у меня тошнотворную слабость и дрожь в коленях. Но теперь я уже мог соображать.
— Помогите-ка ему вспомнить, — сказал следователь.
Теперь он уже не улыбался. Перстень его подскакивал на темном лаке письменного стола.
Меня вывели из кабинета и поволокли по лестнице вниз.
Значит, это она, Ануша!
Покуда я мог двигаться, я ходил по камере взад-вперед, словно зверь в клетке. Семь шагов от окна до дверей и семь обратно. Я нарочно ходил мелкими шажками, чтобы не кружилась голова от частых поворотов.
Потом ступни у меня распухли. Когда меня водили на допрос, я ступал как по раскаленным иглам, а в камере часами сидел на голом полу, опершись о стену. Так я и спал. Если я пытался прилечь, болело все тело, и эта боль не давала уснуть.
Когда я сидел — в перерыве между двумя допросами, — мысли мои постоянно возвращались к Ануше. Так прошло несколько дней. Больше очных ставок не было — ни с ней, ни с другими. Это означало, что парни из нашей пятерки не были схвачены. Это означало, что меня предала она, Ануша. Да и как бы вынесла пытки эта хрупкая девушка, те пытки, которые заставляли меня кричать, терять человеческий облик!
Любовь моя как-то перегорела в эти страшные дни и ночи, перегорела и рассыпалась в пыль. Презирать Анушу не было сил, но не было сил и оправдывать ее. Душевная боль была куда тяжелее телесной. Не знаю, испытывали ли вы когда-либо такую боль души, знаете ли, как в ней одна за другой открываются раны и как медленно они заживают, такие раны, сколько времени пройдет, пока все они затянутся твердым, холодным рубцом…
Я не сомневался, что выдала меня Ануша. Хотя ей было известно обо мне только то, что я студент, и знала она лишь мою подпольную кличку, но стоит человеку уверовать во что-нибудь, и он всегда найдет довольно причин и оснований для такой уверенности. Отыскал их и я.
Однажды, это произошло на третий или четвертый день моего заключения, я сидел в углу под окном и жевал куски холодной картофелины. Жевал медленно, закрыв глаза. От картошки несло землей и гнилью, и когда я наконец проглатывал, во рту оставалась терпкая горечь. Меня убаюкивала дремота — мне казалось, будто я долго ехал поездом и еще ощущаю покачивание вагона. В полусне чередовались картины прежней жизни: то теплая тишина университетской библиотеки с зелеными абажурами настольных ламп, то садик у ректората, озаренный весенним солнцем, то студенческая демонстрация в день Кирилла и Мефодия… Потом я перенесся на Витошу. Стоял с парнями из нашей пятерки на Копыте и оттуда смотрел на город, тонувший в синеватом утреннем тумане, а Михо показывал куда-то вниз и вздыхал: «Теперь бы туда, растянуться на какой-нибудь полянке…» Но какая полянка в городе? Оттуда доносился приглушенный звон: «Дон-донн, дон-донн» — и этот звон нас раскачивал все сильнее и сильнее, и София внизу раскачивалась вместе с Витошей, и мы, смеясь, кричали, как кричат дети на ярмарочных качелях…