Я перестал сердиться на Анушу — это прошло; каждый день я оказывался на пределе сил и не знал, смогу ли выдержать еще один день, одну ночь, один час… Когда я вспоминал Анушу, меня охватывала глухая тоска. Я думал о ней как о чужом человеке, который когда-то, очень давно причинил мне какое-то зло. Черты ее лица стали как-то стираться в моей памяти. Это приносило мне облегчение и даже придавало известное правдоподобие моим утверждениям о том, что я совсем незнаком с ней.
Но в конце этого страшного месяца я увидел ее еще раз.
За несколько дней до этого меня оставили в покое. Не водили ни к следователю, ни в подвал, так что я начал понемногу приходить в себя и даже пытался ступать на пятки. Ноги стали влезать в башмаки. Я не понимал, что могла означать эта передышка, и с тревогой ожидал ее конца. Время от времени во мне вспыхивала безумная надежда на то, что все кончится хорошо. Но в следующий миг меня охватывало отчаяние: я знал, что в те времена убивали без суда и приговора, лишь по одному доносу, по одному подозрению. Отчаяние было сильнее и глубже надежды. Я даже начал строить безумные планы побега. Однажды, подпрыгнув, схватился за железную решетку в окне и выглянул наружу, четырьмя-пятью метрами ниже я увидел закопченные черепицы крыши соседнего здания. Не будь решетки, можно было бы спрыгнуть на эту крышу. Но железные прутья были глубоко вбиты в толстую кирпичную стену, а я располагал лишь одним орудием — собственными ногтями…
Меня охватило тупое равнодушие. Целыми часами сидел я не шевелясь, ощущая спиной холодную твердость стены. Не смотрел ни в сторону окна, ни в сторону двери. Не пытался поймать солнечное пятно. Мой мозг был точно из горячего сплава, где не могла зародиться никакая мысль. И когда знакомый полицейский агент остановился на пороге камеры и наблюдал за мной некоторое время, задумчиво скривив рот, я не особенно взволновался; он жестом приказал мне встать. Я повиновался, вышел из камеры и пошел впереди знакомой уже дорогой.
Этажом ниже я сам свернул в коридор, ведущий к кабинету следователя. Я шел, безвольно опустив голову, и посмотрел вперед только потому, что в глубине коридора послышались шаги. Оттуда ко мне приближалась какая-то странная пара: мужчина и женщина шли под руку, причем женщина висела на руке мужчины и прижималась к его плечу. Потом она подняла голову и, словно застыдившись присутствия чужих людей, выпрямилась.
Это была Ануша. Я увидел лишь ее лицо, белое как бумага, которое едва мерцало в полутьме коридора, заметил синяки на ее лбу и возле рта. Ее волосы, коротко подстриженные и свалявшиеся, казались приклеенными к голове. Она была все в том же пестром летнем платьице, как и во время нашей безмолвной очной ставки, но теперь оно было разорвано на плече, а подол висел клочьями.
Я замер на месте, оледенев при виде этого зрелища, и полицейский, шедший позади, тоже остановился. Я не понял, узнала ли меня Ануша. На миг наши взгляды встретились — и тут же, смотря прямо перед собой, она снова опустила голову на плечо мужчины. Подняв руку, вытерла платком лоб. Потом рука опустилась, и из нее выпал платок. И они прошли.
— Ну пошевеливайся, — сказал полицейский, толкнув меня в плечо. И грубо выругался сквозь зубы.
Я двинулся дальше, Я не понял, кого и за что изругал полицейский — меня ли, себя? Первый раз он бранился при мне. Вообще же в отличие от других этот избивал молча, не горячась. Приходя в сознание, я видел, как он разговаривает с другими, зажав в зубах сигарету, чуть улыбаясь. Смотрит на меня, как на мышь между проволочных прутиков мышеловки. Не говорит ничего, только смотрит и улыбается, а я чувствовал, что сейчас снова потеряю сознание… А тут он выругался. Может быть, это и помешало ему заметить упавший платочек…
Следователь встретил меня как обычно — элегантный, насмешливо любезный. Рука, украшенная золотым перстнем, придвинула ко мне лист бумаги, весь исписанный чернилами. Я узнал свой собственный почерк. «Именуемый так-то… Даю следующие показания…» Раз пятнадцать заполнял я такие листы, и каждый раз следователь рвал их и говорил: «Пиши снова». А я смотрел на новый лист и думал: «От этого зависит моя жизнь». И писал то же самое: когда и где родился, чем занимался, кто мои друзья. В качестве таковых я называл двух легионеров[2] с нашего юридического факультета…
Опять я изучал этот перстень на красивом, холеном пальце. Я еще чувствовал на лбу следы этого перстня и ждал, что белая рука поднимется снова. Невольно я отступил на шаг.
— Подписывай, болван, — сказал полицейский за моей спиной. — Ты забыл подписать.