Так мы трое в первый же день образовали нечто вроде оперативной группы для чрезвычайных поручений. Вечером мы с Данаилом послали по телеграмме в Софию своим домашним, известив их, что мы живы и здоровы и задержимся еще на несколько дней. Батя Иван нас не отпускал. Да и неудобно было ехать на готовое туда, где дело уже сделано.
Разумеется, не все проходило так гладко, как в конном полицейском участке, но оставим в стороне перипетии нашей деятельности в городе С. Скажу только, что она была очень разнообразной — начиная с арестов активных местных фашистов и кончая изъятием у богачей запасов подсолнечного масла, брынзы, копченых свиных окороков и другой снеди, которую не успели вывезти немцы. Мы грузили эту провизию на машину с помощью самих собственников, позабывших заявить о ней властям, и везли на общественный склад, чтобы и народ отведал скоромного. Кроме того, однажды нас послали с большой группой обыскивать транзитный поезд, в другой раз — провести собрание с гимназистами. Одним словом, в те несколько дней мы были «на подхвате» у нашей революции, и гордости нашей не было предела.
Вечером мы возвращались на Ванину голубятню. Ваня выставляла нас в коридорчик, и мы ждали в темноте, пока она не скажет, что улеглась. Та же процедура повторялась утром. Что до нас, то мы вовсе не раздевались на ночь, ложились как были — в рубашках и брюках — и укрывались пальто. Но до того обычно мы втроем сидели и разговаривали, перебирая впечатления от прошедшего дня. В сущности, разговаривали больше мы с Ваней. Данаил, усевшись на столике, что-то набрасывал в своем альбомчике, с которым никогда не расставался, и только время от времени вставлял несколько слов. Иногда его карандаш продолжал машинально наносить линии на бумагу, в то время как глаза надолго задерживались на Ване, и значение этих взглядов понять было не трудно. Или он подпирал лоб рукой, делая вид, что углубился в рисование, а сам наблюдал за ней сквозь пальцы, забыв, что в комнате есть и третий человек…
В общем, моему другу хватило трех-четырех дней, чтобы влюбиться без памяти. Ваня тоже не осталась безразличной к его упомянутым выше достоинствам. Она говорила со мной, а все ее внимание было поглощено Данаилом. Все чаще она смеялась его шуткам, изумляя нас мелодичностью своего голоса. Больше того, иногда я становился объектом их объединенного остроумия, и, подвергая мою личность и поступки критическому исследованию, они ухитрялись изливать друг другу свои чувства, ничуть не заботясь о моем самолюбии. Впрочем, оно не слишком страдало: в Софии жила девушка, чьи письма хранились у меня в картонной коробочке, спрятанной в моих вещах, и каждый вечер я находил повод туда заглянуть.
Ваня не всегда была разговорчивой — даже в те счастливые дни. Случалось, когда мы что-нибудь делали вместе или отдыхали, она вдруг умолкала и резко менялась в лице. Взгляд ее тяжелел, мертвел, наливался глухой мукой. Лицо дурнело и напрягалось, словно она старалась подавить приступ жестокой боли… Сначала мы с Данаилом притворялись, будто ничего не замечаем, и воздерживались от проявлений неуместного любопытства, но потом, когда мы поближе сошлись с Ваней, я решил, что лучше быть обвиненным в отсутствии такта, чем смотреть, как мучается твой товарищ.
Однажды вечером — кажется, на пятый день нашего пребывания в С. — я осторожно спросил ее, хорошо ли она себя чувствует и не болеет ли.
Ваня ответила не сразу. Она сидела на кровати в своей белой блузке и пришивала большую коричневую пуговицу к зимнему пальто. Некоторое время она смотрела на меня, изогнув бровь, словно не поняла вопроса. Я уже жалел, что его задал.
— А, пустяки, — проговорила она медленно, будто извиняя меня. — Иногда на меня находит… от переутомления. Э т о осталось у меня с детства. Я росла одна, часто болела.
— Как одна? Без родителей?
— Родители у меня есть, они живы. Только лучше бы их не было…
Э т о у нее прошло, словно под воздействием моего вопроса. Она отвечала спокойно и рассудительно, а у меня холодок пробежал по спине от ее слов. Данаил лег грудью на стол и, приблизив свое лицо к Ваниному, спросил тихо:
— Они… фашисты?
— Нет, — сказала Ваня, — отец в свое время даже участвовал во Владайском восстании[3].
— Тогда почему ты так говоришь?
В его голосе был упрек. Ваня вколола иглу в пальто и отбросила его в сторону.
— А почему бы мне так не говорить? Они меня не спрашивали, когда меня родили, и я не обязана им прощать, — ответила она сурово. — Если я стала человеком… это не их заслуга.
3