— Уронишь! — вскрикнула Ваня.
Данаил рассмеялся.
— Туда ей и дорога! Единственная безвкусная вещь в этом холле… Вы только посмотрите на эти прелестные пейзажи на стенах, а потом вот на это убожество. Какой-то сластолюбец бездарно пошутил, а наш богатей принял его шутку за произведение искусства.
И он с легким стуком поставил каменную Диану на место.
Мне тоже не понравилась статуэтка, но я не стал высказывать своего мнения, потому что плохо разбирался в скульптуре. А Ваня продолжала смотреть на обруганную богиню охоты, и я заметил, как в ее темных глазах появилось что-то твердое и холодное. Не отрывая глаз от статуэтки, она произнесла медленно:
— А мне она нравится.
Данаил посмотрел на нее с недоумением. Видимо, его задели не столько слова Вани, сколько эта холодная твердость в ее голосе. Он даже сделал невольно движение рукой, словно хотел ее остановить, удержать от неразумного поступка.
— Ты шутишь, да?
— Нет, — сказала Ваня. — Что плохого ты в ней нашел? Она красивая.
Светлые глаза Данаила еще раз остановились на статуэтке, но больше он ничего не сказал. Зажег сигарету и сел, нахмурившись, на свое место. Ваня смотрела на него, стоя у камина, чуть сдвинув брови и почти торжествующе — так по крайней мере мне показалось — и почему-то мне стало не по себе от ее взгляда.
В это время явился Страшила. Мы опечатали виллу и отправились домой. За всю дорогу Данаил и Ваня не обменялись ни словом…
Тоскливо было этой ночью на нашей голубятне. Лампа была давно погашена, я все старался заснуть, ворочался с боку на бок, а Данаил курил возле открытого оконца. Я видел, как светится его сигарета в темноте, и сон бежал от меня. Мне было душно и тревожно. Я вскочил с постели и пошел прикурить от Данаиловой сигареты.
— Ты бы лег, — сказал я ему.
— Лягу… Как ты думаешь, ей правда понравилась та фигурка или она нарочно так говорила? — спросил он.
— Я думаю, нарочно, чтобы тебя подразнить. — Я хотел его успокоить, но сам начал сердиться. — А что тут такого страшного, если человек ничего не понимает в искусстве? Что тебя заело? Миллионам людей на свете нет дела до твоих Диан и Венер.
— Ты можешь ничего не понимать в искусстве, — возразил он, — но восторгаться такой пошлостью… Впрочем, не это меня тревожит.
— А что?
Он пожал плечами, бросил окурок на крышу и стал раздеваться.
Утром нас разбудил стук в дверь. Это пришла Ваня за своим беретом, как она нам объяснила. Она подождала в коридорчике, пока мы приведем себя в порядок, а потом вошла. Поздоровалась, взяла берет с вешалки и замялась, вертя его в руках. У нее был вид провинившегося ребенка. Я попытался завязать с ней разговор. Пригласил ее сесть, но она отказалась. Данаил молчал и рылся в своих альбомчиках, как будто Вани не было в комнате. Я испытывал страшную неловкость.
Наконец Данаил вытащил листок с каким-то рисунком и подал его Ване.
— На память. Если я тебя обидел, прости.
Он произнес эти слова мрачно, со страдальческой улыбкой, как будто прощался с жизнью. Ваня побледнела. Она даже не протянула руки за листком, и я успел рассмотреть, что это рисунок ее головы — беглый набросок трагического облика Вани в минуты ее «приступов».
— Вы уезжаете? — спросила Ваня одними губами.
— Завтра, — сказал Данаил.
Ваня взяла рисунок, не взглянув на него, повела плечами. Данаил порывисто схватил ее за руку:
— Поедешь со мной в Софию?
— Сейчас не могу, ты знаешь…
— А когда?
Этого им было достаточно. Они уже оба сияли и смотрели друг другу в глаза, как будто на свете не было ничего более интересного. Я схватил полотенце и мыло и вышел из комнаты.
Когда я вернулся, Вани уже не было. Данаил сказал, что она застеснялась меня и потому не дождалась, и еще сказал, что они договорились — через месяц Ваня приедет в Софию и они поженятся. Он сообщил мне об этом сухо, как будто читал протокол. И лишь когда я поздравил его с помолвкой, улыбнулся.
И не только улыбнулся, но и заставил меня бороться с ним, чтобы испытать удовольствие в первые же тридцать секунд положить меня на лопатки.
Таким был Данаил — человеком быстрых решений, и эта черта его характера иногда меня пугала.
Нет, он не был бесшабашен, хотя кое-кто из товарищей в тюрьме держался о нем такого мнения, особенно после истории с главным надзирателем. Скорее у него это была юношеская уверенность в своих оценках и в собственных силах и редкая готовность расплачиваться за свои ошибки полной мерой. Он был способен кого-нибудь ударить, а потом, осознав свою неправоту, сам подставить голову под ответный удар. Таким он был тогда и в какой-то степени сохранил свой нрав, хотя острота его заметно притупилась от столкновений с людьми, не больно склонными рисковать своим благополучием и предпочитающими подставлять под удар чужие головы…