— Сореле, — взмолился он, — не кричи, у меня и так голова болит!..
Этого было достаточно. Мамин гнев как рукой сняло. Я беспрепятственно подошла к горшку с водой.
Я неуклюже мыла голову, а мама тяжело вздыхала.
— Господи, бедняжка растет не по дням, а по часам, — заговорила она тихо, однако я не пропустила ни слова, — хороша-то, как солнышко… Но что проку?
Отец в ответ вздохнул еще тяжелее.
Лекарь не раз уверял, что отец ничем особенно не болен: просто неприятности влезли ему в печенку, от этого она распухла и давит на сердце, вот и все! Пусть пьет молоко и остерегается неприятностей. И на улицу можно выйти, потолкаться среди людей, поискать себе занятие. Отец, однако, говорил, что ноги отказываются ему служить. Позже я узнала и причину этого.
Однажды летом, на рассвете, меня разбудил разговор между отцом и матерью.
— Да, набегался ты в лесу, бедняга! — говорит мша.
— Еще как набегался! — отвечает отец. — Рубили одновременно в десяти местах. Лес-то помещичий, но раньше крестьяне хоть пользовались правом собирать валежник и бурелом. Когда же лес вырубают, они теряют свои права и должны покупать дерево и на постройку, и на топливо. Крестьяне, понятно, хотели наложить на лес арест, привести комиссара, но слишком поздно спохватились. Только реб Зайнвеле заметил, что мужики почесывают затылки, он тут же распорядился, чтобы прислали еще сорок дровосеков. Чуть ли не в двадцати местах стали рубить, сущий ад кругом, и всюду я должен поспевать. Представляешь себе? Ноги у меня распухли, точно колоды.
— Да, грешен человек, — вздыхает мама. — Я думала, что тебе там делать нечего…
— И в самом деле, — грустно улыбается отец. — Всего лишь от темна до темна на ногах!
— За три рубля в неделю! — сокрушается мама.
— Обещал прибавить, но ведь ты слыхала, у него плот потонул… Жаловался, что совсем разорен…
— И ты веришь?
— Все может быть…
— Вечно, — возмущается мама, — он разоряется, а богатство растет и растет…
— Бог помогает…
Молчание.
— Ты не знаешь, как у него дела? — спрашивает отец, который уже скоро год не выходит из дому.
— Что ему сделается? Торгует льном, яйцами, шинок завел…
— А как она поживает?
— Болеет, бедняжка…
— Жаль. Хорошая она…
— Просто золото! Единственная хозяйка, которая отдаст тебе сполна все твои деньги; даже платила бы вовремя, будь ее воля…
— Кажется, — говорит отец, — она у него третья жена.
— Ну конечно, — подтверждает мама.
— Видишь, Сора, — замечает отец. — Богач, а что с того… С женами ему не везет. У каждого свое горе.
— Такая травиночка нежная! — добавляет мама. — Всего-то двадцать с небольшим!
— Иди знай! Ему, наверно, около семидесяти, а крепок, как дуб.
— Очков не носит! Ходит — пол дрожит!
— А я вот лежу.
От этих слов у меня выступают слезы.
— Бог даст, выздоровеешь! — утешает мама.
— А она-то, она… — снова вздыхает отец, кивая в мою сторону. — Растет, не сглазить бы, как на дрожжах… А спереди… Ты заметила?
— Еще бы!
— А лицо… точно солнце…
Снова замолкают на минуту.
— Знаешь, Сореле, — говорит отец. — Есть у нас вина перед богом.
— Что такое?
— Сколько тебе было к свадьбе?
— Меньше, чем ей!
— Вот видишь!
— Ну, а что же делать?
Тут кто-то два раза стукнул в ставень.
Мама спрыгнула с кровати. В одно мгновение она оборвала веревку, придерживавшую ставень, и распахнула окно, в котором уже давно не было задвижек.
— Что случилось? — крикнула она.
— Зайнвлова Ривка преставилась.
Мама отскочила от окна.
— Благословен судья праведный! — произносит отец. — Умереть — это еще не самое страшное.
— Благословен судья праведный, — вторит ему мама, — только что говорили о ней!
Удивительно неспокойное время я тогда переживала. Я сама не знала, что со мной творится.
Случалось, я не спала целыми ночами. В виски словно молотком стучало, сердце ныло, как будто боялось чего-то и о чем-то тосковало, иногда же мне становилось так хорошо, так радостно, что хотелось все обнять, хотелось всех целовать и ласкать.
Но кого? Братья меня не подпускали, даже пятилетний Иойхонен топал ножками и кричал, что не хочет играть с девочкой. Матери я боялась, она была всегда раздражена и озабочена… Отец чувствовал себя все хуже.
За короткое время он стал седым как лунь, лицо сморщилось, словно пергамент, а глаза смотрели так беспомощно, и столько в них было немой мольбы, что стоило мне взглянуть на него, как я в слезах выбегала из дому.