В такие минуты я вспоминала о моем Береле… Ему бы я могла все рассказать, его бы я могла целовать и обнимать… А он лежит в сырой земле. И я горько плакала.
Часто слезы наворачивались у меня на глаза и без всякой причины.
Иногда смотрю в окно, выходящее во двор, и вижу, как плывет луна, подплывает все ближе к выбеленному забору, но никак не может переплыть через него.
И мне вдруг становится так жалко бедняжку луну, у меня сжимается сердце, а слезы текут и текут…
Иногда я ходила усталая, поникшая, с бледным лицом и кругами под глазами; в ушах шумит, голова точно свинцом налита, и так мне тяжко, так тяжко, что, кажется, лучше умереть.
И я завидовала Береле — ему сейчас спокойно…
Часто мне снилось, что я умерла и лежу в могиле или летаю по небу в одной рубашке, с распущенными волосами, смотрю вниз и вижу все, что делается на земле.
Я растеряла всех подруг, с которыми когда-то играла в камушки, а новых так и не завела. Одна из моих прежних подружек по субботам выходила на улицу в бархатном платье и при часах с цепочкой; вскоре должна была состояться ее свадьба. Да и другие уже собирались замуж. Сваты пороги обивали. Девушек причесывали, умывали, одевали, а я все еще ходила босиком, в старой бязевой юбчонке до колен, в выгоревшей ситцевой блузке, которая на самом виду лопнула в нескольких местах, и я залатала ее ситцем другого цвета… Девушки-невесты избегали меня, а дружить с младшими я стеснялась. И камушки уже не развлекали меня. Днем я не показывалась на улицу. Мама никуда меня не посылала, а когда я сама хотела пойти по какому-нибудь делу, не отпускала меня. Зато по вечерам я часто вырывалась на волю и бродила вдоль сараев за домом или сидела у реки.
Летом я оставалась там до поздней ночи.
Иногда мама выходила посмотреть, где я; она не подходила ко мне, — постоит, бывало, в воротах и уйдет, и мне казалось, что я слышу, как она вздыхает, глядя на меня.
Со временем и это прекратилось.
Я просиживала часами одна-одинешенька и слушала, как шумит маленькая речка, как в речку из травы прыгают лягушки, или следила за легким облачком в синем небе…
Часто я грезила, широко открыв глаза.
Однажды до меня донеслась грустная песенка. Голос был молодой и свежий, мелодия печальная и трогательная; песня была еврейская.
«Это поет подручный лекаря, — думаю я, — другие пели бы змирес[48], а не песенки».
Еще я думаю, что надо уйти, что ни к чему мне слушать такие песни и встречаться с молодым подручным. Но я остаюсь, расслабленная, как во сне, я не могу двинуться с места, я не могу подняться, хоть на душе и неспокойно.
Песенка все ближе и ближе, а певец уже на мосту.
Я слышу шаги на песке, снова хочу убежать, но ноги не слушаются меня, и я все сижу-сижу…
И вот он подходит ко мне.
— Это ты, Лия?
Я не отвечаю.
В ушах шумит все сильнее, в висках стучит все стремительнее, мне кажется, что я никогда не слышала такого ласкового, такого приятного голоса.
Мое молчание его не особенно смущает. Он опускается рядом со мной на бревно и смотрит мне прямо в лицо.
Я не отвечаю на его взгляд, не поднимаю глаз, только чувствую, как у меня горят щеки.
— Ты красивая девушка, Лия, — говорит он, — жаль мне тебя!
Я разрыдалась и убежала.
На следующий вечер я не вышла, и еще один вечер просидела дома, но на четвертый вечер мне стало невмоготу в четырех стенах, мне казалось, что я там задыхаюсь. Молодой лекарь, видно, ждал меня в тени за углом дома: как только я села на свое обычное место, он вырос будто из-под земли.
— Не убегай от меня, Лия, — произнес он мягким, задушевным голосом. — Верь мне, я не сделаю тебе ничего плохого.
Его серьезный дружеский тон успокоил меня.
Он затянул вполголоса грустную песенку, и у меня опять начали наворачиваться слезы. Я не могла удержаться и тихо заплакала.
— Что ты плачешь, Лия? — он прервал песню и взял меня за руку.
— Ты поешь так печально! — ответила я, отнимая руку.
— Я сирота, — сказал он, — одинок… живу на чужбине.
На улице показался кто-то, и мы разбежались в разные стороны.
Песенку я выучила и каждую ночь напевала ее в постели — с ней я засыпала, с нею просыпалась. И все же я часто плакала, раскаиваясь в том, что познакомилась с подручным лекаря, который одевается по-немецки и бреет бороду. Если бы он одевался, как старый лекарь, если бы был благочестивым евреем! Я не сомневалась, что узнай отец о наших встречах, он умер бы от огорчения, а мама наложила бы на себя руки! Тайна камнем лежала у меня на сердце.