Пер. Е. Аксельрод
огда старый Менаше закончил чтение послеполуночных молитв и пропел несколько глав псалтыря, туманный рассвет уже глядел в окошко подвала.
Грустными, усталыми глазами смотрит Менаше на только что родившийся день. Он щелкает худыми пальцами, закрывает псалтырь, гасит маленькую керосиновую лампу и подходит к окну. Старик поднимает голову к узенькой полоске неба, бледнеющей высоко-высоко над такой же узенькой улочкой, и его зеленоватое морщинистое лицо, обрамленное серебряной бородой и пейсами, освещается слабым светом грустной улыбки.
— Опять возвратил мне залог! — вздыхает старик. — Спасибо тебе, творец вселенной! Но зачем, господи, нужен я тебе на земле? Еще одну полуночную молитву хочешь, еще один псалом тебе нужен?.. А? Мало тебе?
Отвернувшись от окна, он окидывает взглядом комнату. По его разумению, было бы справедливей, если бы не он спал в кровати, а его внучка Ривка, — бедняжка валяется на полу среди тряпья, которым торгует его сын Хаим.
Ему кажется, что по совести, по совести простого смертного, лучше бы, чтобы тот стакан молока, которым он сыт целый день, доставался его невестке Соре — с утра до ночи бегает она по базару, даже не пригубив чего-нибудь горячего.
Да и Янкеле, новому члену семейства, не помешал бы стакан молока.
Немного нужно старику, но было бы лучше, если бы он и вовсе ни в чем не нуждался…
У Хаима нет пальто. Хана, старшая внучка, больна — крови не хватает. Доктор сказал — малокровие. Велел принимать железо, пить рыбий жир… немного вина… Для Ханы копят деньги в отдельном узелке… Месяцами копят — и все мало. Бедная Хана не растет, и разума у нее не прибавляется… Все застыло. Семнадцать лет, а соображает как в двенадцать.
— И зачем, господи, держишь ты меня на этом свете в тягость им? — Старик прислушивается к резкому прерывистому дыханию Хаима, замечает, как бессильно свисает с кровати костлявая рука Соры, которая, видимо, только что качала люльку…
В люльке завозился Янкеле. «Сейчас закричит и разбудит мать!» — думает старик. Он торопливо семенит к внучонку и начинает укачивать его.
«А может быть, — размышляет старый Менаше, повернувшись к окну, — ты хочешь, господи, чтобы я еще когда-нибудь порадовался на Янкеле? Чтобы я произносил с ним благословения, учил его читать?.. А?»
Как румяные яблоки, розовеют во сне щечки Янкеле. Улыбка блуждает по нежным губкам… Губки движутся, ищут… «Обжора, и во сне готов сосать!»
Старик смотрит, как мечется во сне Ривка. Она спит на сеннике, по грудь укрытая белой в черную крапинку простыней. Изголовья не видно. Красивое, разрумянившееся лицо и белая точеная шея четким силуэтом выступают на подушке из спутанных ярко-рыжих волос, которые покрывают все изголовье и кончиками касаются пола. Кончики эти трепещут от каждого Ривкиного вздоха.
«Точь-в-точь моя старуха, не сглазить бы… — думает Менаше. — Горячая кровь, сновидения… Долгие годы ей!»
— Ривка! — Он прикасается к ее обнаженной руке, лежащей поверх простыни.
— А? Что случилось? — пугается Ривка и широко открывает большие голубые глаза.
— Тсс… — улыбаясь, успокаивает ее старик. — Это я. Перебирайся-ка на кровать…
— А ты, дедушка? — спрашивает Ривка, сладко зевая.
— Я больше не буду спать… В мои годы не спится… У отца дело в городе, а мама должна закупить все, что требуется, для помолвки у Пимсенгольцев.
— Я поставлю чай, дедушка.
— Нет, Ривка… Иди-ка ложись в мою постель… Тебе еще долго можно спать… На фабрику ты сегодня не пойдешь, мама сказала, что сегодня ты ей понадобишься… Вот и выспись…
— А, — зевает Ривка еще шире.
Она все вспомнила — вчера отец пришел домой довольный: господь послал ему изрядную кучу тряпья.
И мама принесла приятную новость: у Пимсенгольцев, где она нередко бывает, наконец состоится помолвка, хоть невеста и воротит нос. Ничего, она получит по заслугам, помолвка все равно состоится!..
Ривку, однако, это не особенно радуем Она и вправду выспится, ходить с матерью по базару, конечно, приятней, чем сидеть на фабрике, но тащить корзинки с яйцами и курами, да еще ловить посреди улицы убежавшего петуха — тоже не большое удовольствие!
Но раз надо, значит надо.
Она заворачивается в простыню и прыгает на кровать.
Старик любуется ею: «Точь-в-точь моя старуха, не сглазить бы…»
Старый Менаше расщепил лучину на несколько совсем тоненьких щепочек, разложил их под жестью, посыпал мелким углем («дорог нынче уголь!»), полил керосином и поставил на огонь старый ржавый жестяной чайник. Пока он ставил чайник, Сора уже успела поднести к груди Янкеле, мечтая дожить до того времени, когда он будет произносить благословение над молоком.