Решение мое такое: больше ждать их и слушать я не могу. Сердце не выдерживает этого хождения по поштам и комиссариатам. Пока есть еще в ногах сила, возьму в руку посох и отправлюсь в Овреск. Говорят, выспрашивая да расспрашивая, странники до Иерусалима добирались. Окажись этот Овреск даже на краю света, все равно пойду. Продам своих семь барашков с ягнятами, найду и для восьми пудов вина покупателя, соберу вырученные деньги и, как только малость потеплеет — в морозы, говорят, туда не добраться, — отправлюсь. Обойду весь тот Овреск вдоль и поперек, и, чует мое сердце, не может быть, чтобы не нашла я моего Левана. А то и вовсе на улице его встречу и узнаю… Вдруг он имя свое скрывает; может, что с ним приключилось, и стыдится настоящую фамилию назвать. А что? Все мы люди…
А Лиза Цицликашвили мне свое твердит: «Откуда такое легкомыслие! Вот всполошилась! Оставь свои старые кости в покое. У него, верно, и жена есть, и дети, да и внуков тоже хватает. Зачем ты ему? Если б ты хоть крепких парней родила ему и вырастила…»
Да пусть они будут, сынок: пусть будут — и жена и дети, пусть он хоть цепью к тому Овреску прикован, у меня своя забота и свой интерес. А как же!
Разве Лиза поймет меня, сынок. Девятнадцать ему было, мальчишка! — с тех пор не видела. Какой он? К лицу ли ему грузность — возмужал же ведь, потяжелел? Легла ли седина на его кудри? Красиво ли состарился? Гляну только и вернусь в свои Кожрети. Должна его увидеть, слышишь? Иначе сны меня с ума сведут. Как эту телеграмму получила, каждую ночь у окна стоит и зовет: «Тамара, что же ты уснула так крепко, что не откликаешься. Сил у меня больше нету звать…» Вскочу, а он улыбнется мне свой открытой прямодушной улыбкой, улыбкой девятнадцатилетнего парня, и, пока дотащусь до окна, уходит, с темнотой смешивается.
Нет, должна его увидеть. Отягощенного годами, обветренного жизнью, постаревшего — должна увидеть моего Левана — стыдно в мои годы любить девятнадцатилетнего парня.
Весна на носу. Теперь скоро потеплеет, листья на лозе окрепнут, пройдусь разок с садовыми ножницами по винограднику, прорежу его да и поеду.
Перевод А. Эбаноидзе.
НАБРОСОК ПОРТРЕТА И ПОПЫТКА АНАЛИЗА…
Мы познакомились давно, в начале вязких семидесятых. Группа грузинских писателей направлялась в Италию, разумеется, через Белокаменную, я же в очередной раз отмерял наезженный маршрут Дзирула — Москва. В разговорах коротали долгую дорогу, вспоминали забавные эпизоды, байки, анекдоты… Я припомнил случай из спортивного прошлого — как мой приятель угодил отскочившим молотом в тренера, в результате чего тренер — закоренелый холостяк — наконец-то женился на выходившей его медсестре… Посмеялись, поахали, подивились прихотям Амура. Один только Реваз свесился с верхней полки, взял записную книжку и, усмехаясь в усы, черкнул в нее несколько слов. (Через много лет эпизод всплыл в его рассказе «Молот».)
Надо сказать, что без него многочасовые посиделки под стук колес немало потеряли бы в своей привлекательности.
Он замечательный рассказчик — остроумный, артистичный, раскрепощенный, частенько и сам предстающий в своих рассказах объектом юмористических наблюдений и шаржирования. Дар имитации, воспроизведения лексического и даже мимического своеобразия чужой речи у него почти андрониковский; а за этой способностью, как мы узнали из опыта незабвенного Ираклия Луарсабовича, кроется острая наблюдательность, умение заглянуть в тайники человеческой души, увидеть ее силу и слабость. (Покамест я толкую не о рассказах, помещенных в книге избранного, оценка которых целиком в компетенции читателя, а об устном, так сказать, разговорном творчестве Реваза Мишвеладзе.)
Некоторые грани устного рассказчика несомненно отразились и на его писательской манере: прежде всего, интонационная живость и резко выраженная характерность диалогов. Речь мишвеладзевских персонажей настолько с л ы ш н а, что не нуждается в авторских ремарках и пространных характеристиках, так же, как и в популярном у некоторых писателей «оживляже» в виде повторяющихся оборотов, словечек и междометий; слышен не только музыкальный рисунок и ритм, но даже как бы тембр голоса его героев. Возможно, что в моем восприятии дополнительно срабатывает родственная, что ли, близость, поскольку чаще всего герои Мишвеладзе изъясняются на родном мне имеретинском диалекте. Впрочем, склонный к повествованию от первого лица, писатель с тем же успехом воспроизводит и другие диалекты грузинского, а также относительно нейтральную речь горожан-тбилисцев с ее разнообразными оттенками. К сожалению, речевая нюансировка почти не поддается переводу, и русскому читателю остается поверить мне на слово и попытаться собственным воображением восполнить пробел.