Фатьмуша раза два попыталась оторвать младенца от груди и вернуть бабушке, но каждый раз тот начинал отчаянно реветь, и под строгие укоряющие взгляды зрителей Фатьмуша сдалась.
«Такое уж мое счастье, что удивляться…»
Когда Бабаликашвили зашвырнул за кулисы последнюю гирю, Фатьмуша так вся и задрожала. «Сейчас объявят меня. Куда я задевала гитару?» Она осторожно вынула грудь из разинутого рта младенца и только собиралась встать, как окрепший, собравшийся с силами потомок рода Гварамадзе могучим ревом оглушил весь зал.
— Куда спешишь, Фати, генацвале. Уйми ребенка, сделай доброе дело! — услышала Фатьмуша чей-то недовольный голос.
Она не оглянулась.
Концерт близился к концу.
В зале среди получавших большое эстетическое наслаждение зрителей сидела одна расстроенная женщина.
Фатьмуша прижимала к груди упрямого отпрыска Гварамадзе и уголком платка вытирала слезы.
О чем она плакала?..
Перевод А. Эбаноидзе.
ОТЕЦ
— Что вы, стало быть, говорите? Люблю или нет?! Ну, не ожидал, не ожидал от вас такого вопроса… Иногда прямо пугаюсь, — думаю, неужели больше родных детей люблю? Да не то, не то говорю — он родной и есть. Уже и не думаешь — родная плоть и кровь или нет?! Вот вы почему спрашиваете, знаете? Сами не испытали! Так вот я утверждаю — если не больше родных детей люблю, то уж не меньше… Нет! Признаться, за жену-то я опасался. Как, думаю, дальше-то? Своих ведь двое родилось. И что вы думаете? Никакой разницы! Такими, говорит, умными глазками смотрит, так ласкается, — сердце так навстречу и рвется. Это чудное какое-то чувство, поверьте! Рассержусь иногда, случается, так потом сам не свой! Своим надеру уши, и ничего! А на этого рука не поднимается, так и деревенеет в воздухе. Видите, и сейчас сорвалось — он, говорю, и свои. И с чего это? Ложь ведь, противно! Трое сыновей — и все! И кончено! Двенадцать лет уже парню, а к родителям — как дитя малое. Уйдем куда — так затоскует, вы не представляете. Ласковый, послушный, какой-то особенный! Вот он растет, а я все думаю — а дальше? Они ведь сдержанней становятся, стесняются ласк-то… К тому же многие знают, сорваться с языка может… Не знаю, что я с таким человеком сделаю, наверное, дом ему спалю, ей-богу! Ну, да он сам не поверит, я-то знаю! А все равно, не нужен он, червь сомнения! Я-то сам отцовское чувство с ним первым узнал. Если бы не он, я, может, и не женился бы. Характер такой! Два года один растил, и ни капли усталости! Помню, войдет в дом женщина, так он мамой ее зовет. Всех так звал! Ну, думаю, надо жениться! Что ж я ему говорить потом буду, где мать-то? Я вообще про это вспоминать страх как не люблю. С вами вот разговорился, а с другими-то! Кто его знает — кто как думает? Я-то сам и живу, и мыслю по-своему?! Расскажу, раз уж интересуетесь, только вот чтоб между нами осталось, одни мы чтобы знали. А вообще историйка не короткая!
В двадцать четыре года кончил я университет, и на работу меня в здешний подотдел милиции начальником направили. Я тогда думал, двадцать четыре года — взрослый человек. А теперь гляжу на таких же — мальчишками кажутся. Вы ведь видели наш подотдел-то? Сегодня там не на что особенно смотреть, а тогда?! Сейчас восемьдесят нас толчется, а в то время? Девять всего было, с секретаршей! Она и завканцелярией, и машинисткой вкалывала, и на оперативные дела, случалось, ее посылали. Таней звали… А мы Микелтадзе из Сарекелы. Часа полтора отсюда на машине. Сестра моя старшая вышла тогда в Абашу за ветврача Сихарулидзе, и старики дома одни остались. Можно бы и из дому ездить на работу — новехонький «виллис» тогда меня обслуживал, — да знаете, молодой-холостой, ключ от собственной комнаты в кармане. Снимал я комнату-то. Десять, помню, метров было. Хватало! Хозяйка, покойница, украинка, как за сыном за мной ходила. По хозяйству рукой шевельнуть не позволяла — все сама!..
Вечером как-то — до сих пор помню, девятого октября, — засиделся допоздна в подотделе. Сижу просматриваю бумаги. У нас дело какое! Пусть никто не похвалится: пробыл восемь часов — и домой. Настоящий опер и всю ночь прошныряет по проселкам — и по грязи, и по снегу.
Часов этак в девять слышу, ломится кто-то. Не стучит, а ломится — и все тут. Смотрю, голова просунулась в дверь — старуха, увернутая в платок. Сколько тогда разных пьяниц ошивалось вокруг милиции. Случалось, такие документы-дипломы приволакивали — волосы дыбом, а все равно не пропишешь, и к работе уже не способны, двух гусей не доверишь! Выпроводил бы бродяжку, что тут говорить. И устал как собака! Да только смотрю — ребенок у нее, в тряпки какие-то запеленут. Так вот этого самого ребенка она мне — на стол!