— И все-таки как ты думаешь, кто «против» проголосовал?
— Не спрашивай об этом, Лаврентий. Нас там было пятеро. И все пятеро мы должны поровну поделить и тот один голос «за», и четыре «против». Оправдываться теперь перед тобой и выдавать себя за чистенького нехорошо.
— Кто-нибудь показал всем свой бюллетень?
— И этого я не могу сказать.
— Ты лично «против» голосовал?
— Лаврентий, прошу тебя по дружбе, не ставь меня в затруднительное положение. Думай обо мне как знаешь, во что меня ценишь, так и цени. Тайное это голосование, черт бы его побрал совсем, и пусть уж остается тайным. Я не смогу тебе доказать, что голосовал «за», да и не попытаюсь это сделать. Да и какое значение имеет мой голос? Проголосуй я «за» или «против», все равно ничего не изменилось бы. Я никому в друзья не набиваюсь. Пусть каждого своя совесть судит.
— А то, что меня так обидели? Унизили!.. То, что я веру потерял!..
— Во что ты веру потерял, чудак?
— В бюро нашей секции.
— Это не беда. Мы сегодня есть, а завтра нас не будет. Вы нас выбрали, вы и переизберете. Главное — не потерять веру в то дело, которому мы всю жизнь посвятили. Шашки непростая игра, мой милый. Если помнишь, первым чемпионом нашего города был именно ты, а не кто-нибудь другой. Тогда у нас была одна-единственная стоклеточная доска, и чемпионат растянулся на целый месяц. Что значит — обидели, сердце разбили? У людей, мой милый, случается, сын погибает, единственный кормилец, и ничего, ходят, живут. Да если ты признаешься где-нибудь, что из-за этой республиканской категории у тебя сердце разбито, тебя на смех поднимут. Ступай себе с богом и спи спокойно. Чего сегодня нет, завтра будет.
Он сидел на холодном камне у развалин храма Баграта и смотрел на город.
Здесь, на холме, ветер задувал злее. Он носился по полуразрушенной обители Багратидов, со свистом протискивался сквозь узкие обомшелые окна и пропадал где-то далеко в долине Риони. В городе один за другим гасли светильники. Город засыпал. Человек не помнил, как поднялся сюда. От пронизывающего холода и промозглого ветра сводило скулы, но он никак не мог уйти домой.
«Что же сегодня был за день? Что с нами случилось?» — думал Лаврентий, и ему хотелось, чтобы все, что с ним произошло в этот день, оказалось сном. Хотелось забыть пятерых мужчин — бюро шашечной секции, из которых только один оказался порядочным человеком.
«Если так… если все это так, на кой шут мне их звание, на кой черт оно мне сдалось! Хорошо, что все наконец открылось, не то ходил бы всю жизнь как слепой щенок».
Внизу, по улице, прилепившейся к склону Укимериони, пошатываясь брел пьяный. Он неверным голосом напевал прихваченную из застолья песенку. Порой он останавливался, вслушивался в ночь и кричал: «Эгей!» Может быть, ему хотелось разбудить уснувший город.
Перевод А. Эбаноидзе.
СПИРИДОН
Все устроилось так, как мне хотелось. Машину я оставил внизу, у обочины дороги (не одолеть ей было этот подъем), и, как только подошел к воротам, услышал голос Спиридона. Я огляделся. Хоть и не видать было самого Спиридона, но голос его я узнал — густой, с баском, чуть осипший, но все еще мощный. Трудно было понять, с какой стороны сада окликает он меня.
— Подойди поближе, сынок! — услышал я совсем близко.
Справа, за забором, из-за густых инжировых листьев показалась голова Спиридона, в платке цвета хаки, низко спущенном на лоб. Вся эта картина напомнила мне рисунки-загадки из журналов моего детства, где надо было искать сидящего на ветке стрелка, медведя, сову или павлина.
— Тамаз я, дядя Спиридон, друг вашего Сосо.
Мне вдруг показалось, что Спиридон может не узнать меня. Мы ведь виделись всего один раз. В прошлом году он приезжал в город справлять Сосо день рождения. Сам был тамадой за нашим столом и до того споил всех ребят, что мы друг друга уже не узнавали.
Раздвинув ветки, Спиридон перемахнул через забор, бросился ко мне, обнял и, не выпуская из рук, поволок к забору, подальше от дома.
— Что, сынок, беда? — Спиридон рванул ворот рубашки, словно задыхался.
— Ничего страшного, дядя Спиридон, успокойтесь.
Мне бросились в глаза его голые ноги. Похоже, он мотыжил босой. Высоко закатав брюки, он не замечал, как болтались у колен тесемочки белых подштанников. Никогда мне не приходилось видеть таких больших, грубо-бесформенных ступней. Черная земля налипла к ногам Спиридона. Набухшая синяя жилка, извиваясь по всей длине голени, сползала по самые щиколотки, и казалось, Спиридон обут в сандалии с кожаными ремешками, оплетающими икры, как у древнеегипетских воинов с музейных ваз.