— Велунь? Я? — Он показал рукой в темноту.
— Я… Велунь, — Виктор утвердительно кивнул. Ему хотелось отобрать у немца оружие, но здравый рассудок превозмог это желание; можно было подозревать, что на дороге или за домом есть еще много солдат, которые ждут в укрытии одного только знака офицера. Однако никто больше не вышел из темноты. Офицер пересек наискось сад и вышел в поле. Он быстро маршировал, ветер отбрасывал назад полы его светлого тулупа. Несколько раз он споткнулся и ускорил шаги.
Где были его люди? Откуда он взялся здесь, один во дворе маленького дома, за городом, среди дышащих ветром полей? Где было его подразделение, вооруженное автоматами, пистолетами, фаустпатронами, гранатами?.. Где были пушки, бронетранспортеры, бомбардировщики и истребители, где были танки «тигры» и «пантеры» этой самой могущественной, разбойничьей армии в истории человечества? Вот представитель этой армии, один из ее офицеров идет, вернее сказать, уже бежит напрямик, в темноте, с побелевшим вдруг лицом, с дрожащими, искривленными губами. И никто за ним не гонится, только со стороны востока все нарастает грохот и небо все глубже тонет в красном огне.
Когда Виктор входил на кухню, он увидел, что мать выливает в помойное ведро кофе, который оставил немец. Она посмотрела на Виктора и сказала:
— Бегут.
Виктор пожал плечами.
— Они могут окопаться. Только бы фронт не остановился здесь…
Мать повторила еще раз:
— Бегут… — Она повернула голову и стояла, глядя в окно, на котором висела черная толстая бумага.
— Успели его замучить, — сказала она себе вполголоса.
В середине ночи луна заполонила восток и запад, север и юг. Небо перекатывалось над замерзшей землей, как туманное озеро крови. Зажигались резкие белые огни, вслед за которыми домик потрясали взрывы. Откуда и куда падали эти снаряды, никто не знал. На поверхности земли, за звенящими стеклами трудно стало найти надежную защиту, надо было искать спасения под землей. Виктор с матерью перебрались в подвал соседнего дома. Садовник обрадовался их приходу; в такие минуты, когда крыша дрожит над головой, человек уверенней себя чувствует в компании, он открывает в себе давно выветрившиеся чувства бескорыстной благожелательности к ближним, внезапно оказывается, что в этой «юдоли слез» нет избранных, у всех равная участь.
Ночь проходила в непрерывном грохоте. Это, видно, била артиллерия, били друг в друга танки… Потом начали падать бомбы. Их голос все знали с сентября тридцать девятого года.
На бочке капусты стояла белая елочная свечка. Желтоватое пламя скупо освещало своды убежища; это были мягко выгнутые своды, выведенные кирпичной кладкой. Глаза сидящих в подвале осторожно поднимались к потолку и всматривались в ту единственную защиту, которая должна была выдержать удар случайной бомбы. Иногда своды, казалось, расходились, и между сдвинувшихся кирпичей сыпались светлые ручейки песка и крошек старого раствора. У собравшихся создавалось тогда неприятное впечатление, что подвал корчится и расползается, как живое, дышащее существо. Раздавалось не то пение, не то стон:
Это пела надтреснутым голосом старая бабушка, мамаша садовника. Никто не присоединился к ней, и она пела одна:
Погасла последняя свечка. Но в подвале уже не было темно, сквозь маленькое окошко и щелястые двери струился дневной свет. В этом свете белые людские лица покрывались гнилостным, зеленоватым оттенком. Но ведь все были живы и смотрели друг другу в глаза и молчали.
Дверь в подвал отскочила, как будто желала сорваться с петель, и в потоке холодного воздуха, в светлом прямоугольнике встал человек… Казалось, что он весь черный, как будто бы без лица. Все подумали, что это кто-то заблудившийся по дороге прибежал искать убежища… Но человек этот держал в руке наган, направленный дулом в сторону сидящих в подвале.
Молитвенный стон бабушки затих. И тогда раздался сильный и одновременно мягкий голос:
— Германцев здесь нет?
Это был понятный язык, и хоть и не польский, но насколько же отличающийся от тех лающих звуков, которыми потчевали поляков в течение последних лет!