— Экспозиция музея — это всего лишь ничтожная часть, — подчеркивает он, словно оправдываясь, — описать то, что здесь происходило, невозможно. Ад. Это превосходит человеческое воображение, и слова здесь бессильны. Попытайтесь сами себе все представить.
— А когда мы пойдем в Бжезинку? Это далеко?
— Километра два. Там было такое… И ничего не осталось. Ничегошеньки. Не знаю даже, стоит ли идти.
— На эти детские костюмчики я прямо смотреть не могу, но соски, должно быть, положили потом, как декорацию. Никогда не поверю, что соски пролежали столько лет. Ведь это резина, она портится. Просто так оформлено, чтобы люди могли себе представить. А на чемоданах много немецких надписей. Немецкие фамилии. Ты видел, Игнась? Сюда и немцев привозили. А корзинки еще совсем как новые. Венгерский павильон уж очень скромный.
— Удивительно, как люди могут здесь жить…
— Где здесь?
— Ну да, ведь в некоторых бараках живут. Разве вы не видели, сколько здесь маленьких детей? И в колясках, и так бегают… Не пойму, как они здесь живут?
— А что особенного? Привыкаешь и живешь, как в любом другом месте. А на кладбищах разве не живут?
— Верно, но я бы не могла…
— Больше всего мне жаль этих отравленных газом детишек.
— Пан экскурсовод, а где тот зал, в котором делали опыты на женщинах?
— Там ничего нет, пустые помещения. И кажется, сейчас они закрыты.
— Граждане, прошу вас, подойдите поближе, чтобы всем были слышны мои объяснения. Перед вами строение, похожее на деревянную часовенку. Мы называли эту будку «часовней Кадука». Освальд Кадук — здешний рапортфюрер, возможно, он был по происхождению поляком, у немцев нет такой фамилии. Да, так звали этого садиста, издевавшегося над узниками. Он велел построить эту будку и прятался здесь от дождя во время многочасовых перекличек, в то время как узники мокли на улице.
— Смотри, там внутри колокольчик, — сказала молодая девушка.
— Ну, вижу, колокольчик, что из этого? — отозвался ее спутник.
— Этот колокол в будке, граждане, созывал узников; по всей вероятности, его украли в каком-то костеле. Прошу следовать за мной…
— Ага, значит, они вот тут стояли, а он сидел в будке. А музыканты где были, пан экскурсовод?
— Хватит. Пойдемте дальше, к стене смерти.
— Держитесь вместе, граждане, не расходитесь, а то не услышите моих объяснений…
— Он прав, здесь нельзя ходить просто так, кто-то должен объяснять. К примеру, этот барак смерти. Ну, я вижу, все окна заколочены досками, а дальше что? Кто-то должен показать и рассказать, как это было. Отсюда уже никто не возвращался. Здесь были только узники и эти черные эсэсовцы…
— Послушайте, а зачем здесь одеяла?
— Где? Какие одеяла?
— Тут так и было. Вон, на снимке видно. В этом зале лежали мертвые, прикрытые этими одеялами.
— А пепел, граждане, вывозили на телегах и сбрасывали в реки — в Солу и в Вислу. В Майданеке пепел закапывали в землю, и его нашли. А здесь его унесла вода.
— Папа, а за что этих людей здесь держали?
— Отстань.
— Их запирали в этом бараке в наказание?
— Да, когда они плохо себя вели, их запирали здесь. Вот будешь плохо себя вести — и тебя запрут, — говорит отец маленькой дочурке.
В сиянии осеннего солнца с деревьев падают листья. Бараки внутри отремонтированы, кругом чистота. На стене одного из них висят фотографии умерших и убитых. Женщины и мужчины. Лица. Они висят в мрачном коридоре. Смотрят днем и ночью. Ночью, когда в музее нет людей. От их лиц непрерывно исходит страдание, которого уже нет в музее. Стеклянная стена перегораживает зал. Гора старых ботинок. Гора гнилой кожи. Словно ископаемый носорог, погибший много тысячелетий назад, а теперь извлеченный на свет божий. Горы зубных щеток, щеток для обуви, кисточек для бритья.
— Ну и ну, сколько здесь всего! Но, оказывается, все на столах, а я думала, прямо на полу навалено. И зачем столько старых щеток собрали? Ни одной приличной — все какие-то вылезшие, стертые. Ведь люди брали с собой лучшие вещи, а не такое барахло.
— Правильно. Гляньте вон туда, кто же такую вылезшую щетку возьмет, прямо стыдно, что она тут лежит.
— Поймите, ведь столько лет прошло, вещи портятся. По-моему…