Выбрать главу

Костайке не любил цуйки, ни охлажденной, ни подогретой с перцем и сахаром. Табак горчил, и он отдал трубку Анастасии, наклонился к реке, опрыснул лицо и ополоснул рот. Потер зубы пальцами. Снова набрал в рот воды, «высвистел» струю, как делал это давно, в детстве, и увидел блеснувшие на солнце разноцветные водяные капли. Вода вспыхнула десятками маленьких радуг, они падали, истаивали, угасали.

— Я пошла к Стойковичу.

— Иди.

— Чего ты смеешься?

— Над твоей наивностью, барышня. Эти едят и пьют у Стойковича, а ты думаешь, он бросит все и пойдет за тобой.

— Пойдет.

— Серб пришел не один, пришел со своими, и у них винтовки и армия, и они напали на нас, на нашу страну.

— При чем тут мы и страна, господин Костайке? Зачем все валить в одну кучу?

— Он напал на наш край.

— Ты хочешь, чтобы воронье выклевало ему глаза, чтобы его растерзали голодные псы? Ты на мир по-чудному глядишь, под себя его подлаживаешь, — сказала она, взглянув на него в упор.

Костайке покачивался на носках, тяжело дышал, лицо его позеленело. Глаза косили — один направо, другой налево, а так как они были еще и разноцветные, то совсем сбивали с толку, если долго смотреть в них. Он облизывал пересохшие губы, хотел что-то ответить, но словно не решался.

— Я к Стойковичу не пойду, — выдавил он из себя через силу.

Придя на развилку дорог, Анастасия затеплила мертвому сербу еще две свечи. Прежние две сгорели до половины. Ветра не было, и он лежал в ровном мерцании свечей. На крышах домов, жестяные, корежились от жары петухи, с них осыпалась ржавчина. Короткие, не подобранные под платок волосы Анастасии растрепались. Бусы и серьги, подаренные ей когда-то Катариной, она забыла в горнице на столе. «Плачем по покойнику никто не зайдется, слезами землю не оросит». Сиротливо лежал он на дорожной развилке, глаза прикрыты Анастасииным белым платком; сирым, одиноким настиг его смертный час.

Анастасия стояла и разглядывала высокие хоромы Стойковича, новые, из небеленого красного кирпича. Петухов на островерхой крыше не было. Двери высокие, узкие, под стать хозяину, чтобы ему удобно было сновать взад-вперед. Росту он двухметрового, а то и лишку будет. Согнувшись над стойкой, корчмарь наливал вино и был похож на резиновый шланг для винных бочек, воткнутый одним концом в пол, другим в стаканы. Худой, долговязый Стойкович двигался сноровисто, расторопно, будто был без костей, из одних позвонков и мускулов. Прислонившись к забору, Анастасия ждала, когда он кончит подавать гостям вино. Играл граммофон с раструбом, пел Завайдок. Занятый своими делами, Стойкович не замечал ее. Человек с гантелями, который по утрам делал зарядку на школьном дворе, сидел во главе столика. Был он белобрысый, гладко причесанный на косой пробор, голубоглазый. Затылок у Стойковича жирный, набрякший, словно туда переместился весь мозг, а может, то была опухоль или мозжечок был больше мозга, кто знает. Сидящие за столиком изредка поглядывали на Анастасию, как на жердь в заборе, их не касалось, жила она на белом свете или нет. Ее, Анастасию, это не злило, а лишь вызывало улыбку. Стало быть, они заметили ее, что она там, стоит у забора, что пришла не напрасно. «Видать, думают, попрошайничать я пришла».

— Не бойтесь, не стану я попрошайничать, — сказала она им вслух, но они не услышали или не захотели услышать.

Корчмарь хохотал во все горло, так что его вставная челюсть сверкала белизной на солнце. Завайдок пел чувствительные романсы.

— Дядюшка Стойкович, — потянула она его за рукав, — не знаю, может, ты уже знаешь… Я хочу тебе сказать… слышишь, ты слушаешь меня? — говорила Анастасия, когда он спускался в погреб за вином. — Они приволокли его на развилку и бросили там, чтобы он сгнил непогребенный, чтобы никто не смел подойти к нему, в могилу обрядить. — Когда он нагнулся над бочкой, держа резиновый шланг в руке, чтобы нацедить вина, Анастасия схватила его за плечо и затрясла изо всех сил. — Чтобы никто не посмел хоронить его, от страха не посмел, что и с ним случится такое же, понимаешь? Кто подойдет к нему, не побоится глянуть хоть разочек, значит, из ихних он, так мнят себе эти и Костайке. Эти приволокли его туда в назидание: ослушаетесь, мол, нас, всех до единого перестреляем, надо всеми покуражимся, ясно, дядюшка Стойкович?