— Небось эти не сомневаются: никто не посмеет пойти им наперекор!
— Сказать откровенно?
— Если можешь.
— Слушай, барышня, я в благоглупости не верю. Ясно, про что речь-то? Внятно говорю?.. В трезвом, расчетливом мире мы живем, и нет тут места ерундистике. Этим поглумиться охота над мертвецами или над живыми, над нами да над сербами, да так, чтобы страху нагнать побольше да трепету. Но у сербов делов по горло. Да и какой олух царя небесного рисковать станет? Кто по своей воле в волчью стаю полезет? И мы не лыком шиты, не дурнее этих, что надираются сейчас в корчме, граммофончик слушают, не дозволим обвести себя вокруг пальца, поняла? Козни им расстроим. Повода не дадим расправиться с нами, отомстить. Вот увидишь, ничего у них не выйдет, и им волей-неволей придется труп серба в Дунай кинуть. Словом, подержат его там, пока игра им самим не надоест, а потом в реку бросят, и все пойдет по-старому. Эти-то наперед знают, что будет, но видать, со скуки развлечься вздумали. Разве это первый убитый серб? Нет. Убитые румыны тоже были, но, по правде говоря, я, барышня, умолчал про них, не сказал, что наши, выдал их за «сербских партизан». Чтобы эти не перевернули все вверх тормашками. Началась бы кутерьма, допросы. К чему? Убитые убиты. Мертвые с мертвыми, живые с живыми. Я реалист, барышня. Может, у молодых по-другому… Время нынче, ну как бы получше выразиться, эдакое смутное. Я тебя понимаю. Потому позволил тебе, как говорится, подурить всласть. Но, ей-богу, барышня, теперь довольно. Зачем беду на себя накликать? Смотри, как бы не пришлось жалеть опосля. Стойкович вон храповицкого задает. Ты думаешь, он умен? Нет, он не просто умен, а дьявольски хитер. По совести говоря, его я боялся больше, чем тебя. Потому я и пришел сюда, пробрался садами. Я следил за тобой со школьного двора, из-за нужника, и за ним следил. Стойкович — бесовское отродье. Эти, которые бражничают у него в кабачке, тоже знают, что он чертовски изворотлив. Было время, корчмарь с сербскими партизанами снюхался, я ведь тебе говорил, Что он серб, потом он раскусил, за что у них борьба, цель какая, шибко ему это не понравилось. Он не против фашизма. Вот когда сербская половина его души стала отмирать, пробудилась та, вторая половина, которая спит сейчас, ублажается в тени шелковицы. Бросил он сербам помогать. Сдается мне, он, Стойкович, начал ихние тропы и своим и этим, здешним, показывать.
— Словом, ты хочешь сказать, что он — свинья.
— Нет, нет. Поступи он и впрямь так, было б умно. Знать, докумекал, на чьей стороне перевес, и сумел затаиться. Не то его давно бы скрутили не те, так эти. Но я не говорю, что он так поступил. Повторяю только: он чертовски хитер. Захоти он — ему все под силу. Как-то он прошелся по проволоке, вот те крест, не вру, вон по той, что от сарая к ореховому дереву протянута, его благоверная на ней постиранное сушит. Побился об заклад со мной и с доктором, что пройдется по проволоке, — и выиграл. Штиблеты в руке держал, а сам босой шел, рубахи и прочее, развешанное для просушки, все испохабил к чертовой бабушке. Зато в выигрыше остался; правда, знал он, оскользнется — невысоко падать, ростом-то он с каланчу… И еще прикинул: проиграет пари — в другом выиграет, в деревне ведь никто на такое не отваживался. Люди валом к нему повалят, хозяин, мол, небоязливый, до шуток охотливый. А ведь под хмельком шел, мог и упасть, ясно, барышня? И на ухо туговат он, вроде как на такого обидишься, если недопоймет чего, недослышит? Не след обижаться, а глухота-то у него неспроста: не слышит он, умеет не слышать, когда не хочет. Ишь, спит мертвецким сном, храпит во всю мочь, но я уверен: что-то в нем не дремлет, что-то настороже. Можешь поднять меня на смех, но Стойкович один в деревне землетрясение учуял. Ночью пошел в кабачок, поснимал бутылки с полок, на пол составил. Потом вернулся к своим домашним, сказал: «Будет землетрясение». — И завалился дрыхнуть дальше. Летом, в засуху особливо, сон легко его смаривает. Отоспится он и бегом за бабой, на чердак, на сеновал ее тащит — не серчай, барышня, теперь и тебе про такое говорить можно, не маленькая ведь, — а не случись ее дома, к соседкам бежит… Баба нрав его распознала, так в летнюю жару ни-ни из дому. Обжора он, ест помногу, вертит делами да людьми непомалу, головаст, умен, хотя и глупости наверняка делает. Но и глупит он с умом: у одних — одни глупости, у других — другие. Стойкович глупит, чтобы ум прикрыть. Этим и берет, бестия; силен, врасплох его не застанешь, да лучше и не заставать, а то греха не оберешься. Серба, за которым гнались, видать, он знал. А не знал, так серб про него знал. Подмоги, приюта, может, у корчмаря просил. Ведь других сербов корчмарь прятал. А этого укрыть не удалось, вкруговую болтали, шушукались, что сербов, мол, привечает. Улик, правда, не было. А может, и убитый хоронился у Стойковича: акация с гнездом аистов в его ведь саду растет. Поймай они серба живьем у Стойковича, разве не влип бы он? Влип бы. Но он сумел выйти сухим из воды.