Выбрать главу

— Может, у нее нет мамы, — сказала Илинка.

Почти весь день мы спорили, придумывая имя козочке. В конце концов назвали ее Минодорой.

Вечером, когда корова пришла с пастбища, дедушка подоил ее и налил молока в глиняную миску. Но Минодора не хотела есть, она даже не притронулась к молоку, как мы ни совали ее мордочкой в миску. Мы смотрели на нее, и нам стало грустно, что она не хочет есть. Это была маленькая козочка, совсем-совсем крохотная. Ничего она не понимает, откуда ей знать, что она умрет, если не будет есть. И мы испугались, что она умрет.

— Дадим ей пососать молока у коровы, — сказал дедушка.

Но Минодора не могла дотянуться до вымени. Тогда мы все взяли ее на руки, нам помогал и дедушка, и подняли ее к вымени, чтобы она могла пососать. Но корова начала брыкаться и грозить рогами.

— Не знает ее, — сказал дедушка. — Давайте вымажем козочку коровьим навозом.

И мы вымазали Минодору навозом от копытец до ушей. Кожа у нее была мягкая и теплая-теплая.

Корова почуяла запах навоза, перестала брыкаться и подпустила к себе Минодору. Минодора сосала с одной стороны, а теленок, Жойан, — с другой. И она наелась досыта, брюшко у нее стало как барабан.

С этого дня все дети каждое утро собирались у нас во дворе посмотреть, как сосет корову Минодора. Она быстро росла и уже крепче стояла на ножках, прыгала, но была все такая же ласковая. И никогда не убегала от нас. Не отходила и тогда, когда мы отправлялись на пруд купаться. Наступило лето, дни становились все жарче. Минодора росла, а мы уже плавали без тыкв.

Потом началась слякоть, потом холода, но мы как будто и не знали, что бывает лето, осень, зима, и думали, что это просто погода — один день жаркий, другой холодный.

Минодора была вся чистенькая, без единого пятнышка, словно и не лежала на земле, словно вовсе не касалась ее. Она входила вслед за нами в дом, и никто ее не гнал, она не грязнила, не разбивала мисок, не прыгала на ларь с мукой. Мы с ней играли. А она легонько тыкалась мордочкой, к нам в карманы: знала, плутовка, что в карманах ей приносят хлеб и сахар. Я не мог догадаться, откуда ребята брали столько сахару, потому что его почти совсем нельзя было купить, но для Минодоры он всегда был. Минодора ела у них с рук, у всех ела, даже у Флориана, сына вдовы, которая жила возле церкви.

Мы чаще всего болтались на улице, играли в воров и жандармов. Из песка мы делали ограды, лепили арбузы, и воры по ночам крали эти арбузы. Василе был воровской атаман, я — петух, Флориан — собака, а Мариникэ — хозяин, он и Минодора. И мы играли одни на улице с утра до вечера. В селе было пусто, ни души. Дедушка уходил в поле, и все матери тоже, и мать Василе, и мать Флориана.

Однажды Трикэ пришел весь в слезах. У него помер отец. Получили письмо, и Трикэ горевал, что не увидит больше отца, мать сказала ему, что отец никогда не придет домой. И он плакал, и жаловался, и всхлипывал. Отец обещал привезти ему конфет, когда вернется с фронта, и теперь Трикэ не будет есть конфет. А его брат, Мариникэ, сидел в канаве и гладил Минодору. Он уже начал ползать на четвереньках и лепетать. Мы жалели его, он был маленький, разве он что-нибудь понимал? И я дал ему яблоки, два яблока дал, а Илинка принесла ему кусок арбуза.

— На, Мариникэ!

— Ешь, тебе надо расти, — сказала ему Илинка.

И мы смотрели, как он ест и ничего не знает, и жалели его. Мы были постарше и должны были заботиться о нем, поэтому мы кололи орехи, чистили и клали ему в рот ядрышки, и давали ему всякие вкусные вещи, и позволяли сидеть с Минодорой, сколько он хотел, и разговаривать с ней на своем языке.

Иногда мама, возвратившись вечером в село, закрывалась в доме и плакала. Я слушал ее под дверью и тоже начинал реветь. Тогда мама выходила без единой слезинки и брала меня на руки.

— Ты чего плачешь? — спрашивала она.

— Я не плачу, — говорил я и больше не плакал, ведь я видел, что и она не плачет.

Отец уехал из дому давно, я уже забыл, какой он. Однажды мама вдруг заплакала, а потом засмеялась. И тогда дедушка мне сказал, что отец ранен и теперь в госпитале и должен приехать домой. Но он не приехал; он выздоровел, сказал мне дедушка.

Мы всё играли на улице одни и ели сливы и груши. Минодора ела листья и траву. И нам было очень весело. Дни шли, и мы их не считали, мы не умели считать. Только Илинка умела — до десяти.

Никто не проходил по улице, было пусто, словно ночью. Лишь мы, дети, и Минодора еще поднимали пыль на каком-нибудь перекрестке. Из заборов начали выпадать колья, и заборы шатались, как пьяные. И валились на землю, точно сомлели, — некому было ими заняться, вбить гвозди, починить. Все мужчины ушли из села, даже почтальон ушел на фронт, и вечерами разносила письма его мать, такая беззубая и тощая, что диво было, в чем только у ней душа держится. В селе остались только мой дедушка и еще, наверное, трое дедушек, и их всегда звали копать могилы на кладбище, если кто-нибудь умирал.