Потом покойников стало больше, и женщины тоже начали браться за лопаты и копать землю. Мужчины приходили с фронта кто без руки, кто без ноги, жили с неделю, а потом по ним звонил колокол. И хоронили их без музыкантов, потому что все музыканты ушли на войну и в селе некому было играть. Некоторые раненые выходили на костылях на улицу и через каждые десять шагов присаживались на краю мостков передохнуть. Кости у них выпирали сквозь кожу, по лбу катились капли пота, а глаза были красные и горели, как раскаленные угли. Старуха почтальонша шла, волоча одну ногу, которая оставляла бороздку на земле; и женщины, завидев ее, уходили во двор и прятались. Они боялись ее, и мы не понимали, почему они не хотят ее видеть, почему следят за ней из-за шелковицы или из-за угла дома, пока она не пройдет дальше. Она ходила вечером, когда женщины возвращались с работы, чтобы застать их дома. И если она останавливалась у чьих-нибудь ворот, слышался крик, словно человека ошпарили кипятком. И женщина во дворе начинала голосить, и соседи голосили, а мы не знали почему. Нам хотелось запустить камнем в голову старухе, чтобы она больше не совала руку в сумку своего сына-почтальона и не вытаскивала оттуда бумажки. Женщины, увидев ее, прирастали к земле, словно появилась баба-яга. Но она была добрая и, проходя мимо нас, давала каждому по яблоку и говорила, что это за упокой души Ионикэ, ее сына, почтальона.
Женщины высохли и сникли, точно ивы без воды. Вечером они приходили домой, снимали с повозки плуг и мыли руки. Я смотрел, как мама мылась в желобе у колодца, вода темнела, когда она мылась, и будто деготь стекал по маминым рукам. Потом мама мыла и шею, и вся грязь сходила, и мама снова становилась красивой, как прежде. Мама всегда была красивая, до того самого дня, когда почтальонша остановилась перед нашими воротами. Тогда мама ухватилась руками за изгородь, но не заплакала, а только задрожала так, что я подумал — вдруг у нее разорвется грудь? А когда я увидел ее глаза, я уже не узнал ее, она как будто стала другая. Как будто она проглотила полыни, такие у нее были горькие глаза. Дедушка унимал ее, и я слышал, как он ей говорил:
— Теперь тебе надо заботиться о ребенке… Пусть у него будет спокойное детство, не будем надрывать ему душу… Пусть у него будет детство… Погляди на него, он там, с Минодорой!
Он думал, что я не слышу, и я притворился, будто глух, как горшок. Мне хотелось узнать, что почтальонша дала маме.
Еще кое-кто из солдат приходил с войны, но ни один из них не сажал нас к себе на колени. У них были деревянные колени — так сказала нам Илинка, и мы ей не верили, потому что лучше никогда не верить девчонкам.
Каждый вечер почтальонша волочила свою ногу к чьим-нибудь воротам, и люди разбегались с улицы, завидев ее, словно она приводила с собой смерть. Мамалыги стало меньше, и нам уже не хотелось есть, ни маме, ни мне, и я не знал, отчего я разлюбил мамалыгу, даже с молоком.
И вдруг начали прилетать самолеты, маленькие-маленькие, как рюмочки, маленькие и красивые. Небо было синее, они летели быстро и оставляли за собой белые полосы. Все небо было в белых полосах, словно кто-то исхлестал его кнутом.
— Исполосовали все небо, прямо как Василе свою кобылу, — смеялся Трикэ. Он был самый храбрый из нас.
Мы оставались в селе одни, мы и Минодора, и, когда пролетали самолеты, мы со страху прятались в тень, под грушу, чтоб они нас не увидели. А Трикэ поворачивал к самолетам голый зад, хлопал по нему ладонью и орал:
— Поцелуйте нас в зад!
Он был самый храбрый, не боялся самолетов.
Однажды он закричал так, что мы глянули на дорогу и — обмерли. Мариникэ вместе с Минодорой остался на краю канавы, на солнышке. Он ел арбуз и вгрызался в него до самой корки, которая заходила ему за уши. Мы испугались, мы научились бояться и сурово посмотрели в глаза Трикэ: что, если его услышали? И побежали все, пригибаясь к земле, почти на четвереньках, и притащили Мариникэ под грушу, и Минодору привели. Она стала уже большая и смотрела нам в глаза, и мы не понимали, отчего она смотрит так пристально.
Самолеты пролетали высоко, вдалеке, но нам казалось, будто они у нас под ногами, потому что гудело где-то под землей, и от этого гудения поднималась пыль и щекотала нос, и волосы на голове шевелились. Но самолеты, долетев до края неба, пропадали, словно тонули. И мы снова принимались играть и до завтра забывали обо всем. Минодора начала есть молоко из миски, а мы стояли вокруг нее и радовались, что она уже не такая глупая, как прежде.