Выбрать главу

Анастасия вынула цветок мака из нагрудного кармана Костайке, понюхала. Он замер, удивленный. Потом воткнула обратно, пристально поглядев на него. Она, казалось, уже давно не слушала его.

— Ты похож на столб в воротах…

— Что, что? — не понял Костайке.

— Говорю, ты как расписной столб в воротах, с красными маками на груди, за версту видать.

— «…с красными маками…» Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Хорош маков цвет у тебя на груди, точь-в-точь как на наличниках да воротах его рисуют. И цветут твои маки в кармане, расцветают, нисколько не увядают, чертовы цветы, нюхнешь их посильней, усыпят поскорей, дурманом душу утишат, сон подкрадется, скорехонько сморит. Понял?

— Нет, — засмеялся Костайке.

— Да это проще пареной репы, — сказала Анастасия, снова вынула мак у него из кармана, понюхала и протянула ему. — Выбрось ты Стойковича из головы. Уходить я собралась, да передумала. Уж больно хороши цветки мака у тебя на пиджаке. Растоптать хотела чертовы цветы или швырнуть тебе их в лицо, но к чему? Цветок — он цветок и есть, мне бы пораньше смекнуть: не зря маки рвал — к Стойковичу собирался, ведь и стар и млад в деревне знают, что люб корчмарю маков цвет, недаром и кабачок он свой назвал «Алый мак». И в саду у него полным-полно маков, он сам их поливает, холит, лелеет, чтоб маков дурман его сладким сном усыплял, чтоб бессонница не одолела, а может, чтоб дурака валять легче было, будто из-за маков спит, а может, вовсе не из-за них, ведь он от петухов до петухов спит и в пору незрелых маков. Одному богу ведомо, отчего он спит. Так вот, кто хочет порадовать хозяина заведения, мол, из ваших я, переступает порог его кабачка с цветком мака в петлице. Корчмарь ведь с причудами. Жаль, не поняла я этого сразу, когда ты рвал маки на обочине дороги у Дуная. Я бы не пришла сюда. Теперь только меня осенило… Все вы — мертвецы для меня, хотела я уйти молча, как та с косой. Я убила вас будто, и вы умирали, на глазах у меня стыли: ты скончался стоя, с цветками мака на груди, он, Стойкович, помер, сидя на плетеном стуле, во сне, или когда притворялся, что спит. Может, он и взаправду сейчас спит, но я думаю, это он от страха в спячку впадает. Немало мерзостей натворил, вот и спит, чтобы от возмездия спастись, силушки поднабраться, опасность переспать, авось что и переменится. Ты сам говорил, хворости его не берут, ножи не ранят, потому что бережется он, беспробудным сном излечивается, — все лучше, чем по дорогам шляться да подзатыльники получать. Поспав, встанет, поест до отвалу, бабу свою на сене поваляет, потом пображничает, зеленого змия потешит — чем не жизнь? Намедни привиделись вы мне мертвецами, я и говорю себе: «Разумнее, Анастасия, уйти молча, не подстрекать, не гневить их, а то задуманного не исполнить. Мертвецы-то они мертвецы, а помешать могут. Всякая тварь живая, пока не околеет, пока шевелится, способна на чужую жизнь покуситься, отравой отравить, погибелью погубить». Вот и решила я сказать тебе все, до последнего словечка, потому как знаю: ни ты, ни он помочь мне не поможете, но и пересилить не сможете — боитесь меня. Стойкович потому, что умен, ты сам про то говорил, а ты потому… сама толком не знаю почему. Никак и ты боишься…

— Уж не тебя ль, барышня?

— Может, из-за Эмиля боишься, хотя он тут ни при чем… Но дознаюсь и про тебя. Сербов, партизан, не из великодушия ты не выдал, а испугался, что изловить их заставят. А не поймал бы, не справился — и попросить могли б с насиженного места. А может, ты труса праздновал, страшился, что партизаны прикончат тебя темной ночью? А не прикончат — все равно тебя расплата ждет, окажись они в выигрыше. Ума-разума ты поднабрался у Стойковича, не зря цветки мака на грудь нацепил. Он помогал своим и продавал их. И ты своих видишь и будто не видишь. Не похожи вы вроде: у тебя — власть, у него — нет, на самом деле одинаковы оба, как две навозные лепехи. На развилке мертвый лежит, оскверненный, поруганный, и все село осквернено, поругано. А вы — в стороне. И Стойкович, червь дождевой, спит себе, сладкие сны видит, душеньку тешит.

— Так ты ж говорила, что он спит от страха, — захохотал Костайке.

— Не смейся, как старый козел, не доводи меня до греха, язык и так сам бранить тебя просится. Не с перепугу он спит. Корчмарь боится только живых да власть имущих. Страха перед покойниками он еще не ведает. Спит пока без опаски, и ты рад, спокоен, что он спит. А душа у тебя есть, божий человек? И как тебя только земля носит, от жестокосердия как не околеешь? Души ваши — будто резиновые, надувные — растягиваются, а и лопнут где, легко склеиваются плевками вашими да испражнениями. Вы — как дождевые черви: топчут их, давят, а они радехоньки, что хоть не подохли. Одно слово — черви. Хотела я не разговаривать больше с тобой, уйти молча, да вдруг подумала: кто даже над родным сыном измывается, не может умереть человеческой смертью.