Выбрать главу

— И сербы, мол, пускай полюбуются.

— Подойти кто вздумает к покойнику, и его судьбина мертвяка ждет, эти шутки не шуткуют.

— Что ж вы прячетесь, бабоньки, почему из дворов не выйдете, почему толком не расскажете, случилось что?

Стояла гулкая тишина. Понизу прокрадывался ветер, не шелохнув ни листочка. Вырывался на дорогу, на развилку, туда, где по праздникам кружилась, плясала хора. Просторно ветру, есть где разгуляться — кругом голая, утоптанная танцующими земля, ни стебля, ни травинки. Ветер свистел. Леденил. Скулил, как бездомный пес. Анастасия стояла, сжав рукой горло. Ветер дул вихревой, словно нездешний. Дул так, что у человека кровь стыла в жилах. Развилка дорог пуста, кругом — ни души. Но она, Анастасия, чувствовала, как в нее впиваются глаза спрятавшихся по дворам баб. От холода дрожали руки, да-да, от холода, от стылого холода и студеного ветра. Не оглядываясь, она прошла на середину развилки, где воскресными днями играли деревенские лэутары[3]. Глаза слезились от ветра, стучали зубы. Ветер дул, крепчая, будто налетал из ветряного своего царства, вырывался из ветряных ворот, пробирался в щель, как чудище змей из сказок Катарины. И вдруг ветер затих, опал, сник. Будто его и не было вовсе. Замер, как замерла и она, Анастасия. Глядела молча. Там, где обычно стояли музыканты, лежал серб. Лежал лицом к небу, почерневший от грязи и пыли, неловко подвернув руку, раскинув ноги. Лицо в запекшейся крови, рот, нос — не разглядеть, не распознать. Налетели мухи-труженицы. Только их и слышно было, только они вершили заупокойную службу.

Анастасия отогнала мух рукой, белым платком покрыла лицо человека. Нагнулась, скрестила ему руки на груди, сдвинула ноги. В глазах у нее — ни слезинки. Она не скорбела. Только, стиснув зубы, поглядела на руки, на пальцы, не понимая, отчего они дрожат. Прислушалась: ветер тоже умер. У колодца собака рыла землю, уткнувшись в нее мордой. Потом завыла. Это был белый, будто выкупанный в молоке, мохнатый чабанский пес. Его вой испугал Анастасию. Озираясь, она поискала камень. Теперь она знала, почему дрожит: от страха перед псом. Собак она боялась больше всего на свете. Мохнатый пес, скуля, пустился наутек к мельнице. Серб будто спал. Свечи в изголовье не было. «Надобно б поминальную свечу», — сказала себе Анастасия. И направилась домой. Возле бывшей примарии[4] стоял Костайке и курил.

— Барышня… Доброе утро, барышня.

На губах Костайке светилась улыбка доброго человека, который много, очень много знает.

— Барышня, дозвольте вас кое о чем попросить… Может, вы не слыхали, барышня… Мне бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности.

На колодезном журавле примостилась сова, он раскачивался, и сова, балансируя, мягко взмахивала крылом.

— Чертова совиха, гляди, куда забралась, — присвистнул Костайке. — Да еще крыльями вздумала хлопать, дуреха, того не кумекает, что упасть не упадет. Ужо поможем, — сказал он и подстрелил сову. — Ей-ей, барышня, я искренне хочу, чтобы у вас не было недоразумений с ними… Ну, с теми, которые на постое в школе… Да и с нашими тоже, понаехало их нынче… Любопытная ситуация складывается… Осерчают они — туго всем придется, несдобровать селу. Разве я смогу им помешать? По правде говоря, случись что, я и пособить-то тебе не в силах… Вас они знают, барышня, но все-таки… И мне ты не чужая… Видит бог, мой сын Эмиль… Уважаю я его чувства… Не след тебе, барышня… Словом, что долго говорить-то, серб есть серб… Вы, я вижу, ничего не знали, потому и пошли туда… Я им так и сказал: «Барышня-учительница не знали…» Оставь мертвеца в покое, он там — в назидание всем. И сербам и нашим — румынам. Война — не забава, а партизаны есть партизаны. Не скрою, барышня, каждый, кто подойдет к сербу, будет расстрелян, и скажу вам наисекретнейше, что «эти» ждут прихода ихних партизан, если, конечно, он дорог своим, если дорог… А вам лучше дома посидеть, ей-богу, барышня…

— Благодарю вас, господин Костайке…

— И я вас, барышня, целую ручку…

Они расстались. Мимо Анастасии с воем, опустив морду, промчался белый волкодав. И она вспомнила: лоб серба заляпан грязью, а там, где засохшая от жары грязь отстала, мертвенно желтел. Тело истерзано. Смерть завладела сербом, остудила кровь. И не было рядом с ним ни друга, ни просто человека. Не находя успокоения, оберегая усопшее тело, летала, кружилась над развилкой дорог душа серба. Анастасия сложила ему на груди руки. И только. «Где братья его, где сестры, соседи? Кто обложит тело мертвого цветами? Кто проводит в последний путь, кто предаст земле?» Сон великий, сон всесильный, сон вечный одолел его, восковой желтизной залил лицо. И лежал теперь серб один-одинешенек, лежал на скрещении дорог, где по престольным праздникам наяривали музыканты да вертелась хора. «День воскресный сегодня, серб, храм божий видишь?» — «Вижу, вижу», — ответила за него Анастасия, открывая дверь. Переступила порог, поднялась по лестнице на высокую звонницу, подошла к колоколу. Колокол… Никогда еще она не видела его вблизи. Колокол был медно-зеленый, словно заплесневелый. Тяжело свисал язык. Анастасия дернула веревку раз, другой, сильней, еще сильней. Содрогнулась звонница, начала раскачиваться. Качнулся, задвигался колокол, загудел. «Дон-дон, дон-дон… он… Дон… он… он… он… дон…» На церковном чердаке заметались, налетая друг на дружку, вспугнутые совы, пустынницы. Она, Анастасия, взлетала, качалась, как в зыбке, и с ней раскачивалась звонница, и несся над селом колокольный звон. Никогда она не слыхала так близко, как стонал-звонил их старый колокол. Голова у нее закружилась, и она упала на ступеньки и увидела над собой разинутую пасть грозно раскачивающегося колокола…

вернуться

3

Музыканты, играющие на народных инструментах.

вернуться

4

Городская и сельская управа, примарь — глава управы