Выбрать главу

— Пустое, барышня…

— Недобрый знак — без свечи помереть, негоже, чтоб человека, как собаку, в землю зарыли или вовсе не зарыли… Ни подушки в головах, ни одежды погребальной, ни свечи затепленной, ой, грех какой, душе без света отходить…

— Бабья болтовня, барышня…

— Человек — не собака, человек есть человек, как ты не понимаешь?

— Понимаю, барышня, как не понимать, что я, круглый дурак или жандарм какой?

— На развилке покойник лежит, одни мухи его стерегут, обмыть, обрядить, свечу засветить некому. Кто усопшего оплачет? Оплачет сырая земля, оплачет лист зеленый, а мы, люди? Оплакивать у нас его некому?

— Он не наш покойник, барышня, с какой стати его оплакивать?

— А издеваться зачем? Бедная страна, горемыки мы разнесчастные, мертвого и то оплакать не можем.

— Пускай его Стойкович оплакивает, он ведь из ихних, впрочем, может, и из других.

— Ты-то почему вмешиваешься, перстом указуешь, кому оплакивать его, а кому нет?

— Я?

Лицо Костайке пожелтело, как у покойника. Сухая, пергаментная кожа сморщилась. Он тяжело дышал, глотая воздух, как мамалыгу.

— Зачем ты убил сову, что на колодезном журавле сидела, птицу мертвых, пустынницу, чтобы показать мне, как ты метко стреляешь?

— Какую сову? — засмеялся Костайке. — Ты и впрямь больна, бредишь, барышня. Ворону за сову приняла, да и ворону-то я не убивал, просто хлопнул в ладоши, она и улетела… Но сердиться на тебя не могу, в жару ты, глаза блестят, лежи-ка в постели… А я соседям накажу, чтоб приглядели за тобой… Ну, какой я ответчик за убиенного, посуди сама, барышня? Я, что ли, пригнал его сюда, я, что ли, убивал его? Скажу по секрету, потому как не чужая ты мне, добра тебе желаю, что Стойкович — серб в душе, серб до мозга костей. Жить-то он здесь живет, а в мыслях — с ними. Когда услыхал он, что его сородичи в горах сражаются, в Сербии, против немцев, помогать им стал едой, деньгами, укрывать их… Будто сама не знаешь? Сербские партизаны дважды в сутки переправлялись через Дунай: по ночам взрывали поезда, склады там, у себя, а с рассветом вертелись к нам, молоко будто приносили, а сами хоронились тут, отсыпались… Войны у нас с немцами нет, не то что у них. Ты слыхала про Ярчо Деспотовича? Слыхала. И я тоже, а разве я кому-нибудь сказал про него? Молчал как рыба. Стойкович ненавидит немцев, они убили его сына, который учился в Белграде… Сын был партизаном. У Стойковича есть еще два сына, младшие, дома они при нем живут. Немцев терпеть не может, но они у него пьют, едят, а корчмарь знай себе мошну набивает. Живет, богатеет на своих врагах. Малая толика доходов на сербов шла, тех, что Дунай переходили, малая толика… А потом с одним сербом закавыка вышла. Своих он прикрывал пулеметом… Те-то удрали, а его оставили. Гнались, гнались за ним немцы, а его вдруг и след простыл… Но собаки учуяли-таки: на обрубленной акации он затаился, в гнезде аистов. Сидит себе там, на деревню поглядывает, думает, что спасся… Ан нет, окружили его немцы, куда парню деваться, разве что улететь. Но у людей крыльев нет, барышня. Убежать-то он и по земле навряд ли убежал бы. А с дерева и подавно: изрешетили его пулями, выпал он головой вниз из аистиного гнезда, как птенец-несмышленыш, как подстреленная птица. Стойкович не пойдет на развилку, свечу сербу не поставит, да и никто не пойдет. Кому охота пропасть ни за грош? Смутное нынче время, барышня, каждый за свою шкуру трясется. Выкинь ты из головы бабьи россказни, свечки да мертвяков. Земля — не церковь.

— Но и не нужник.

— Точно, но и не храм для богослужений.

— Правда твоя, господин Костайке. Катарина, я тебе про нее рассказывала, любила, бывало, повторять: пробьет час, и перед нами, перед всеми, распахнутся врата в обитель небесную.

— Ну и что?

— Ничего, — ответила Анастасия и закрыла глаза.

III

Анастасия бережно приладила свечу в изголовье серба, зажгла, прилепила ее получше к земле — так подобает. «Свечи осветят дорогу идущему по мосту в рай», — говорила Катарина. Со скрещенными на груди руками, правая поверх левой, серб ждал. В правую руку его она вложила еще одну зажженную свечу, чтобы он видел, куда идти, чтобы не сбился с пути на тот свет, чтобы не заблудился в загробном мире, чтобы без света не загубил он душу и, со светом в свет обратясь, земную юдоль покинул. Потом ушла с развилки.

Она постучала в ворота доктора Флори. Залаяла собака, привязанная в тени, возле сарая, рванулась с цепи. Анастасии никто не ответил, словно она стучала в пустой дом. Вдруг собака затихла, судорожно припав к ржавой миске, в которую хозяева плеснули воды. Принялась лакать, как лакают все собаки, шумно шлепая языком. И уже не лаяла. Миска была полная. Собака жадно пила. Забыла, что кто-то стоит у ворот. «Доктор, не прячься, доктор, — хотела крикнуть Анастасия, — ведь ты только что налил воды собаке». И она стучала и стучала в ворота, наверняка зная, что ей не откроют. Стучала, чтобы понял тот, кому надлежало понять: она знает — он дома.