— Витя, что же это такое?! А, Витя? — нетвердо, почти истерически выговаривает слова Егор и протягивает письмо Вите. Тот читает, бледнеет, руки вздрагивают.
— Жуть… Жуть… — с жалостью смотрит он на Егора, понимая, как скверно тому, и отдавая в то же время отчет, что участие свое можно проявить только в нелепых междометиях. Витя, опустив голову, застывает у стола в бесплодном мрачном молчании. Вдруг Егор с нервически-сдавленным хохотком вскакивает, бегает по комнате, бормочет:
— Он думал — поверю… Поверю в гнусность… Я… Скотина, гад! — Егор с хрустом сжимает кулаки, бессмысленно размахивает ими и кричит, кричит бессвязно, яростно. Егор даже забывает, что в комнате Витя, который не переваривает мата в любых обстоятельствах и сейчас вздрагивает после каждого слова, морщится, но Егор не видит этого, ему все равно, хотя обычно стыдится ругаться при Вите.
Через некоторое время Егор успокаивается, идет на кухню, приносит кипятку и садится бриться. Бреется долго, тщательно, дважды меняет лезвие, с пристрастием ощупывает скулы. Так же долго и тщательно моется, раздевшись до трусов, не чувствуя жгучего холода колодезной воды. Потом гладит брюки, белую рубашку, словно собирается на черт знает какой торжественный вечер. Молча, методично исполняя все это, он наивно верит, что избавится от противной, зыбкой тошноты, подступающей к горлу. У него такое чувство, будто утром, при пробуждении, он увидел на подушке мокрицу, серую, двухголовую, мерзкую, и с ужасом подумал, что она находилась здесь всю ночь, и сразу стало невыносимо жить в этом грязном, сыром, слизистом помещении. Отмыться, отпариться, скорей на солнце!
Но и умытому, переодетому, выбритому ему не легче.
— Ты куда? — обеспокоенно спрашивает Витя.
— Так, пройдусь. — Егор аккуратно сворачивает письмо и прячет в карман.
— Егор… в общем-то… не ерунди…
— С какой стати?
Он уходит в березняк, поближе к реке, садится на скамейку из дерна. Солнце, продираясь через частую изгородь деревьев, запинается о рыжевато-зеленые, колючие надолбы остролистника, нерешительно останавливается метрах в двух от Егора и, потоптавшись в вязкой вечерней траве, тихо ускользает вверх, деля березняк на отсеки, у которых тонкие стенки, сделанные из дыма, лесной пыли и какой-то прозрачной желтой краски. И получается, что Егорова скамейка выселена из этих солнечных комнат, так как находится под старой березой, которая из-за возраста сгорбилась и всеми ветвями вроде бы упирается в землю, чтобы не упасть, и которой уже не до солнца: в холодочке-то лучше.
Егор думает о письме: «Вот сейчас я его достану, разорву на клочки, сожгу, а пепел втопчу в землю. Его не будет, его не было. Я посмеюсь над чьей-то дуростью, ведь это белиберда, не надо так мучиться. Ведь я-то понимаю, как это несерьезно. Быстрей, быстрей достать, все отрезать — ничего не было».
Шелестит письмо, Егор держит его на отлете, ругает себя, что показал Вите: так бы никто, никто не узнал. Вдруг он представляет, какой стыд, позор он чувствовал бы, если бы письмо прочла Вера. «Ы-х!» — даже пристанывает Егор, жмурится и трясет головой.
Письмо все еще не порвано, он что-то медлит, неожиданно улыбается: «Нет, я сохраню его. Это же смешно — первая семейная реликвия. Когда мы будем вместе, когда-то, где-то я дам его Вере. Она возмутится, а я скажу: «Видишь, через всю грязь жизни мы пронесли наше светлое чувство». А потом вместе засмеемся. Действительно, смешно. Что это я трагедию сочиняю».
Егор улыбается пришедшему успокоению, что так славно придумалось насчет «грязи жизни», что нашел мужество улыбкой ответить на гнусность. Он закуривает и небрежно, лениво, не боясь этих фиолетовых слов-заморышей, разворачивает письмо. «И Ромку сюда же приплел, негодяй, — думает Егор, — какая хитрая скотина. Можешь, мол, проверить». Он вспоминает Ромку Степанова, мастера с четвертого бетонного. «Экий он дылда. Да ему, кроме рыбалки, на все наплевать. Нашел свидетеля. Ромка-бражник, душа-человек. Да чего там!» — говорит себе Егор. Недели две назад они сидели за одним столом в «Порогах», он еще еле уговорил Веру зайти туда. Ромка страшно обрадовался им, будто только о них и думал. Размахивал руками, приносил стулья, сам пошел в буфет за выпивкой.
Вере вскоре надоело, они вместе упрашивали ее остаться, но бесполезно. Егор разозлился, не пошел провожать: ей бы только по улицам шататься. Ромка успокаивал:
— Брось, Гоша! Все они такие. Давай выпьем, мало будет — еще выпьем. — Ромка хитро, понимающе, ободрительно засмеялся. — Наплюй, Гоша! Нашел из-за чего губы дуть.